Давид Самойлович показывает книжку, совсем свежую, Витезслав Незвал в переводах Ахматовой, Пастернака, Ахмадулиной и «вашего покорного слуги, правда, в несколько усеченном виде… но готовлю новый сборник, вроде получается»[342].
Его переводными книгами заставлено полшкафа, а самойловских пока одна, вторая вот-вот выйдет[343]. Грустно.
Ставит пластинку, только что записанную сказку о слоненке, разворачивает афишу, приглашающую послушать его стихи в исполнении актеров с Таганки. Но все это звучит как увертюра. Мы ждем откровения, несчастные максималисты. А он и не собирается нас удивлять, он такой, какой есть, вот что удивительно. Совершенно лишен позы и желания воздействовать на умы. Последнее происходит без его личного участия.
Мы слушаем, слушаем, говорим, говорим, говорим, нас не перебивают. В чьих семинарах? Озеровском (Зураб), Искандеровском (Гена), Винокуровском (я, перебежчица).
— Вам повезло.
А какие книги нравятся? Что пишете? Мечтаете о чем? Простые вопросы, а односложно ответить нельзя.
А как поставлено идеологическое воспитание? Метод соцреализма по-прежнему в ходу?
Тут мы рассказываем собственный литинститутский анекдот. Приходит студент к Райскому (терапевту в литфондовской поликлинике, курировавшему наше заведение и часто спасавшего нас справками в периоды творческих обострений, царствие ему небесное) и говорит: что со мной, не знаю, думаю одно, а пишу другое. Извините, отвечает Райский, но от соцреализма мы не лечим.
Давид Самойлович с Галей заразительно смеются. А может, над нами? Вряд ли. Когда Галя спросила, не без иронии, а как у нас складываются отношения с самиздатом, и мы переглянулись (сказать? ведь это не только наша тайна), Давид Самойлович укоризненно глянул на нее. А мы: нет, нет, вы неправильно поняли, все в порядке, вот только сегодня… вот тут они расхохотались совсем иначе!
Но Галя, как женщина, идет до конца, она не терпит неопределенности.
— А как насчет личного вклада в политическую борьбу?
— Листовки, что ли, расклеивать? — Зураб уважает сатиру, а шуток не уважает.
— А хотя бы, — продолжает Галя, — пламенные революционеры с этого начинали…
— Все, хватит, — обрывает Давид Самойлович, Хмурится, пропускает минуту и:
— Хотите, почитаем стихи? Прекрасно. Давайте по кругу. — Короткий жест в мою сторону.
И на меня находит, как всегда в нервные моменты.
Шуберт Франц не сочиняет…
Он вскидывает брови, смущается, совсем по-детски, а потом подпирает голову руками и начинает внимательно слушать, чуть улыбаясь.
Это Зураб. Генка предовольно ухмыляется, он тоже кое-что вызубрил.
— Ну, ребята, спасибо, — Давид Самойлович снимает запотевшие очки. А глаза такие молодые.
И Галя несет то чай, то кофе, и Давид Самойлович читает отрывки из своего Балканского цикла[344], и мы упиваемся свободой его интонаций, разреженным воздухом пауз, устойчивым равновесием каждой строки. Есть что-то планерное в его порыве подняться над смыслом, зорко схватывая с высоты события и предметы.
И он от точно сказанного слова испытывает почти физическое удовольствие. А как владеет голосом, сколько в нем таинственной силы и властной отчужденности, наверное, так говорили в пустыне пророки.
И вино пьет маленькими глотками, словно любуясь им на цвет и на вкус. Как надо настрадаться, чтобы с такой благодарностью чувствовать и понимать!..
К полуночи мы соображаем, что пора уходить, пока нас не прогнали, но хозяева удерживают вполне искренне и без намеков приглашают приехать снова, тогда-то и во столько.
Дорога к станции кажется втрое ровней и короче, и морозец жаркий и озорной, и луна сияет вовсю. Успеваем на последнюю электричку. Всю дорогу хохочем, хохочем, хохочем и не можем остановиться.
*
Почему так подробно запомнилась первая встреча? У памяти, как у любви, своя железная логика. Хоть и женская.
*
Проходит какое-то время, и Зураб начинает доводить нас цитатами из Межирова. Я креплюсь, а Генка взрывается.
— Что, завтра к дяде Саше пойдем?
— Ну, ребята… — Чистый плагиат.
Я говорю, что завтра уже можно идти к Самойловым. После второй встречи мы выдержали месячный срок, приличия соблюдены, так что.
Стоит черный март. Голые ветки деревьев, грязный свалявшийся снег и резиновая каша под ногами. Весной Опалиха еще страхолюдней. Злобно заливаются цепные собаки. У сельпо матерятся мужики в засаленных ватниках. Издалека повизгивает двухрядка. Картинка из третьей пятилетки.
Долго возимся у порога, счищая пуды с башмаков. Входим уже без объяснений и ведрами не гремим. Нам опять рады.
В кресле-качалке гость.
— Познакомься, Саша, мои ребята.
Мы с Генкой ревниво смотрим на Зураба, пусть подходит первым, ему есть что цитировать.
Межиров медленно поднимается и старомодно раскланивается. Лицо у него выпуклое, крупные губы и глаза. Смотрит сквозь нас.
— Мы на минутку, — начинаю я, словно не замечаю умоляющего зурабовского взгляда.