«Кризис нашего театра, на мой взгляд, в значительной степени зависит от облегченности его задач. Пьесы, столь модные сейчас, не являются, по существу, пьесами. Это литературно-политические композиции, задача которых втолковывать несколько идей… Режиссеру нечего ставить, актерам нечего играть».
В другом письме:
«…Подспудно ожидает он (зритель) и другого, пьесы возвышенной, где был бы в образе воплощен нравственный идеал, т. е. пример того, как жить достойно.
Но такой драматургии нет. А наш положительный герой ходулен и лозунгов. И ничему не учит. Вообще театры, по всем данным, в кризисе. И перестройка тут никакая не поможет. Голосованием в искусстве ничего не решишь.
А самоокупаемость порождает спешку и угодливость перед публикой последнего разбора. Искусство всегда не окупалось за короткий срок. Иногда только веками окупалось. Ему необходимо меценатство со стороны общества (как в Греции) или отдельных состоятельных знатоков (как в Риме)».
Ценность этих слов в том, что говорил их человек театра, высокого профессионализма, человек, который своим творчеством пытался помочь театру делом, работой, пьесами, инсценировками. «Люблю театр изнутри, люблю работу, репетиции, люблю людей театра».
В другом письме, задавая себе вопрос, чем можно расшевелить публику, Давид Самойлович пишет:
«А может, и не надо сейчас расшевеливать, а оставить театр до лучших времен, сохранить его. Ставить спектакли для малой публики и для самих себя. Так, наверное, сейчас и поэзия должна жить. Что-то накапливать до лучших времен. Тогда и встанет все на свои места и воздастся сторицей. Актерам, конечно, хуже всех.
Писать можно в стол, киноленты сохранятся, картины тоже. А актерам в театре нужна публика. Жалко их».
Однажды, отдав статью о театре в журнал и не дождавшись ее появления, он заметил: «То ли я отстал от перестройки, то ли забежал вперед»[181].
«Много читаю и бросаю — уже известно».
Иногда жаловался на сердце: «То ли сердце болит от грусти, то ли грустно от боли в сердце».
Все чаще и чаще, особенно в последнее время, звучали ноты тревоги. События в стране и Прибалтике волновали его. Вот строки из его последнего письма от 3 февраля 1990 года:
«Милая Эра Васильевна!
Ваше новогоднее письмо и Ваши пожелания были моментом просветления и радости в пору тревог и мрачных предчувствий. Возвращаю Вам все Ваши пожелания в год Лошади, которая скачет неведомо куда.
Мы все ожидали ветров истории, думая, что это обязательно будут свежие ветры. Оказалось, что они дуют с разных сторон с неожиданной силой, а иногда переходят в ураганы, приносящие разрушение.
И все же хорошо, что это происходит. Я верю, что истинное обновление придет. Но кажется, что любые перемены в России происходят каким-то страшным образом. Обязательно с жертвами.
Нам-то уж нечего бояться. Жалко молодых.
А с другой стороны, было бы еще более жалко, если бы они жили в прежних пониманиях жизни, и в прежних нормах, и прежних угрозах. Трудно будет им обретать себя. Но верю, что из этого что-то выйдет. А нам остается тревога за них.
С этой тревогой и живу.
Стихи почти не пишутся. Да, кажется, они никому не нужны. Нужны зарифмованные лозунги, разоблачения и счеты. Это не для меня. Но такова сила времени, что в голове рифмуется именно это. Даже записывать нет охоты…»
В конце 1989 года я получила от Давида Самойловича сборник «Горсть». В ответ я поблагодарила его и в письме между прочим написала, что люблю гадать по книгам и что в новогоднюю ночь хочу погадать на счастье по его сборнику.
Настал час встречи Нового, 1990 года. Я очень тяжело болела и лежала с высокой температурой. Но с наступлением Нового года взяла в руки сборник «Горсть» и наугад открыла страницу 111. Открыла и ахнула. «Могила поэта» — так называлось стихотворение…
Я не стала писать ему об этом, а вот о сне написала. Я видела Давида Самойловича в черном кожаном пальто, спускающегося по деревянной лестнице. Он выходил из дома. Это было в декабре.
Приближалось 23 февраля. Я собралась поздравить Давида Самойловича с праздником. У нас в киосках не было хорошего конверта — всё какие-то жучки и бабочки. Когда я купила конверт и послала письмо, было уже, кажется, 20 февраля. Помню первую фразу: «Дорогой Давид Самойлович! Я чувствую, что опоздала…»
Да, я опоздала.
В одном из писем 1987 года я написала, что летом похоронила маму.
«Я ведь тоже этим летом потерял мать, — отвечал он. — Какие-то ритмы жизни у нас с Вами как будто совпадают. Надо как-нибудь перебрать наши памятные даты, подъемы и спады».
Я тогда ответила, что ритмы наши совпадают потому, что те, кто жил и помнит 22 июня 1941 года и 9 мая 1945-го, — люди одного ритма, люди одного поколения, дети тревожной и трагической эпохи…
Я сижу сейчас в той же комнате, где пять лет тому назад сидел Давид Самойлович, светит та же лампа…
Думала ли я когда-нибудь, что мне придется писать эти воспоминания. Поминания…