За столом мы сидели рядом, и я спросила его, не приходилось ли ему заниматься режиссурой, он ответил, что только в тех случаях, когда актеры читали его произведения[177]. Позже он писал мне, что не вмешивается в работу режиссера, актера, художника никогда, даже если ему все активно не нравится. Но однажды у него вырвалась фраза о постановке его пьесы «Фарс о Клопове»: «Как бы я хотел поставить этот спектакль! Я его вижу»[178].
Приезд поэта Давида Самойлова, безусловно, стал событием в культурной жизни города. Он пробыл в Горьком еще несколько дней, и дни эти были насыщенными: встречи с читателями, выступление на телевидении… И хотя он приехал неожиданно и не было никаких сообщений и афиш, зрительные залы были полны.
Хорошо помню последнюю читательскую встречу. Мы немного опоздали и сидели в последних рядах. Передо мной был огромный зал, заполненный людьми, пустая сцена и одинокая фигура Давида Самойловича за большим столом. Он много говорил, читал стихи, метко, остроумно, кратко отвечал на вопросы. Я смотрела на него издали и думала о том, что в его облике есть что-то колдовское, словно ему ведома великая тайна жизни.
Перед отъездом Давид Самойлович со своей очаровательной женой Галиной Ивановной был у меня в гостях. Боясь, как бы они не уехали голодными, я угощала их домашними пельменями, а Давид Самойлович — пищей духовной: он привез с собой только что написанную «Беатриче», читал, как всегда, прекрасно.
Потом я перечитывала «Беатриче» в журнальном варианте, затем в книге и каждый раз открывала для себя что-то новое. Но после смерти Давида Самойловича стихи обрели совершенно новое звучание, особенно строчки: «Простите, милые, ведь я вас скоро брошу…»
Я всегда считала Самойлова поэтом солнечным, но, обращаясь снова и снова к его последним книгам «Голоса за холмом», «Горсть», «Беатриче», не могла не заметить, что стихи будто подцвечены изнутри темой ухода. Тональность их, интонация — особые. Говоря сценическим языком, он не попадает в тональность партнера и делает это сознательно.
В одном из писем он заметил, что поэт часто пишет не о том, что было, а, давая волю воображению, о том, что могло бы быть. И хочется добавить, о том, что будет. Это и предсказание, и предчувствие, и предвидение, поэтому речь его несуетна, точна, прозрачна.
А тогда, у меня в гостях, он был оживлен и весел, прост и искренен, рассказывал эпизоды из своей послевоенной жизни, говорил о творческих победах и конфликтах, о новой женитьбе, переезде в Пярну и многом другом, показывал фотографии своих сыновей.
И конечно, мы говорили о нашем странном знакомстве. Я предположила, что он лежал в госпитале, где я часто бывала. Он не мог вспомнить обстоятельств нашей встречи, а я и помнить не могла, потому что никогда не видела его. Под конец беседы он засмеялся и сказал, что, когда нас уже не будет, найдется человек, который все узнает, а я попросила запомнить нашу вторую встречу и не исчезать еще на сорок лет.
На прощание я поблагодарила Давида Самойловича за приезд, а судьбу — за случайную встречу с таким человеком, за то, что она «как ниточкой связала наши разные жизни» (строчка из письма Давида Самойловича).
После его ухода я подумала: «Какой удивительный вечер: сегодня у меня в гостях были Данте и Беатриче». В тот вечер, прощаясь, я не знала, что вижу Давида Самойловича в последний раз.
А потом были письма — разные по настроению, но необычайно интересные — отражение богатого духовного мира большого художника. В них были и новые стихи, и раздумья о жизни, творчестве, поэзии, виденных спектаклях, о семье, болезнях и потерях, о тревожных событиях в стране и многом другом. Почти во всех письмах он сообщал о погоде. «Зима настала. У нас красиво. Чисто. Залив замерз». И такие забытые уютные слова: «Топим четыре печки».
О стихах писал часто:
«Не пишется», а в следующем письме: «От скуки написал уйму стихов, никогда не писал сразу так много».
«Каждый поэт, я думаю, — театр для себя. Ведь действительность, реальное переживание разыгрывается в воображении и становится чем-то другим, как в каждом виде искусства. Мы же не говорим о повествовательности драмы или поэтичности спектакля…
Наверно, у каждого из нас бывает три этапа в отношении с созданным. Сперва увлечение, потом отвращение, а потом утрясение…»
Он писал, что стихи должны отлежаться, их надо забыть, и тогда «…может быть, что-то окажется готовым».
Иногда он присылал новые стихи и всегда сообщал номера журналов, где должны были появиться его публикации, присылал новые сборники стихов. Я была благодарна за такое внимание и однажды выразила свои впечатления: «Мне нравится у Вас даже то, что Вы еще не написали».
Узнав, что он работает над пьесами, я попросила прислать их для театра. В разное время он прислал три пьесы: «Ифигения в Авлиде»[179], «Фарс о Клопове» и инсценировку романа Б. Пастернака «Доктор Живаго»[180].
Писал он и о театре: