Лет через семь я стал невиданно популярен и уважаем. Мне даже пришло в голову устроить в моем городе специальную пыточно-казнительную академию, подобные которой я видел в других городах, но более строгую. Выпускники моей «высокой» школы помимо овладения ремеслом должны были бы приносить клятву, подобную Гиппократовой: не применять никаких наших умений сверх надобности, не причинять боли и вреда свыше потребных для дознания, казнить милосердно и справедливо и не страшиться идти против неправедности властителей даже ценой собственной жизни.
Как ни удивительно, и такая дерзость начала было у меня отчасти получаться. Ученики прибывали, перенимали у меня и друг у друга опыт, отбывали назад воодушевленные… чтобы снова начать жить по-старому.
Вот так я и жил в укрепленных стенах града Вробурга. А за ним в окрестностях расплеснулась буйная жизнь – ярмарочная, карнавальная, разбойная, вольная. Каждое воскресенье, на Пасху и Рождество, в разгар лета и в дни солнцестояний и равноденствий приезжали с того берега протекающей неподалеку тихой реки бродячие комедианты и торговцы, странствующие купцы и трагики, цыгане в кибитках, фургонах и просто верхами. И ото всех пахло дальней дорогой…
Внутри же, думал я, в самом укрепленном городе если не развлекаются смачными зрелищами чужих терзаний, то придумывают себе свои собственные. Чем дальше, тем пуще.
Что-то неладно в государстве нашем…
И как-то мне пришло в голову, что устойчивость и незыблемость Вробургу придает погребенная в его земном основании священная жертва, принесенная по всем правилам. Цитадель стоит на плоти и костях Отважного Сокола.
Но не на крови́.
Только что именно означает отсутствие крови? Почему мой воплощенный клинок забрал всю алую жидкость себе вместо того, чтобы вручить городу?
В одной из книг Олафа под названием «Цитадель» я прочел, что город замкнутый тем самым уже отворен. Огражденный город тем самым уже обречен. Неприступный – взят приступом. Неужели лишь поэтому ритуал был кем-то – или чем-то – намеренно нарушен, хотя я пытался, не зная того, – его соблюсти?
Больше я не могу даже думать. Даже диктовать нашему благородному секретарю свои мысли. Все балансы подбиты. Все вопросы решены.
Мной овладевает зеленая тоска, накрывает с головой, захлестывает…
Мне снятся тревожные сны, как богу Фрейру, о котором Олаф рассказывал нашему высокородному Арману Шпинелю де Лорм. Хорошо, что хоть они меня посещают.
Но кто я в них – палач, которому снится его погребенный клинок, или меч, что в запредельном и потустороннем сне ищет свою людскую пропажу?
VII. Торригаль в рутенской земле
В рот – золото, а в руки – мак и мёд;
Последние дары твоих земных забот.
Я открываю дверь кондитерской, и прямо в меня влетает плотный и тугой комок самых разнообразных вечерних запахов: печеного теста, молока, сливок, мятых фруктов и полусладкого шампанского, суррогатного кофе, человеческих пота и крови, мокрой шерсти и влажного хлопка.
Люблю это местечко: превосходная растительно-постная кухня, внутренний фэйс-контроль, брюки и юбки по половой принадлежности рассчитайсь!
Как я и думал, на стоянке православного человека народу было набито битком. Ни одного свободного места, тем более рядом с угловым окном, где я люблю обыкновенно размещаться. Нет, простите, вот одно как раз имеется. Почти в самом центре зальца. Столик на двоих, и за ним тонкая фигурка в черном, всею нижней половиной запрятанная под длинную, в пол, льняную скатерть. Ножка, правда, отставлена в сторону – не по причине кокетства, я так понял, а для эпатажа. Разглядев детали, я понял, отчего мои ортодоксальные братья и сестры шарахаются от сей особы, будто члены микробной колонии от фагоцита: девица наряжена в шаровары под колено, какие во времена моей условной молодости назывались «жюп-кюлотами» и вызвали в Европе целую социальную бурю. Прочее – туфли, сюртучок, манишка – в том же духе. Черно-белая классика или еще не обкатанный модерн.
К тому же плюсуем весьма примечательную внешность. Обильные темно-рыжие кудри укручены таким образом, что кажутся отлитыми из красной меди: шиньон на затылке, оттуда на воротник спускаются семь плотных цилиндрических валиков, а на виски и щеки – две тонких пружины. Белейшая кожа без веснушек и прочих отметин; на ней резко выделяются рыжие брови и ресницы. Иконописные черты слегка портит большой бледный рот и украшают глаза – не янтарно-желтые, что обычно для такой масти, а карие, цвета спелого конского каштана, который только что вылупился из кожуры.
Это юное создание, представьте себе, делает мне знак рукой и произносит:
– Дедусь, идите ко мне и садитесь, пожалуйста.
Я послушно занимаю место и говорю, улыбаясь:
– Какой же я вам старик, девушка, просто я такой седой от рождения.
В самом деле, хотя моя стрижка имеет почти лунный оттенок, серые глаза кажутся выцветшими, а бородка, усы и кустистые брови – типичная соль с перцем, – на вид мне никто не дает больше сорока. И никогда не даст.