… Войдите в огромный светлый зал Третьяковки и окиньте взором бесчисленный ряд холстов Иванова.
Все в этом художнике необыкновенно.
Путешественник.
Таинственна мощь его огромной картины.
Но и не менее чарующи маленькие полотна, изображающие то зеленую ветку оливы на фоне безоблачного синего неба, то сизый туман над безмерными просторами понтийских болот, то выгоревшую от палящих лучей солнца равнину и Аппиеву дорогу, окруженную древними руинами.
Великая тишина царит в работах Александра Иванова.
Никакого намека на жестикуляцию, позерство, эффектность.
Обернитесь. И перед вами в том же огромном зале предстанет мир Карла Брюллова — великолепного художника, прекрасно изображавшего внешность человека, но не всегда заглядывавшего в его душу.
Роскошные бархатные драпировки, дорогие ковры, сверкающие жемчужины, украшающие волооких красавиц, — все, все его герои глядят на вас то томно, то строго, то гипнотически загадочно.
Журчит струя родника у ног очаровательной Вирсавии, шуршат шелка и атласы придворных дам, блестят бронза, мрамор.
Вороной конь несет юную всадницу, и мы слышим цокот копыт.
Но обернитесь вновь.
И опять объемлет тишина. И десятки людей в этюдах Александра Иванова словно не замечают вас: художник обращается к их внутренней жизни. Как ни поразителен Карл Брюллов, — Александр Иванов открыл новую страницу в истории русской и мировой живописи.
Написав эти строки, я задумался.
И не зря.
С легкой руки некоторых западных искусствоведов родился миф «провинциальности» русского искусства. И как ни странно и ни нелепо, но нашлись и у нас соотечественники, которые эту убогую версию охотно поддержали.
Так возникла легенда об отставании русской живописи от европейской, хотя уже в первой половине того же XIX века изумительные портреты Ореста Кипренского и «Последний день Помпеи» Карла Брюллова «пробили окно» в Европу.
Казалось, каждому уже стало ясно, что русская школа живописи сильна и здравствует.
Прожив немало лет в Риме, Александр Иванов с иронией замечал, что для того, чтобы картина, написанная русским мастером, понравилась в Италии, надо писать втрое лучше местных художников — лишь это принудит иностранцев уравнять ее с произведениями своих живописцев.
Рим. Январь 1831 года.
Резкий, пронизывающий ветер гудит в руинах древнего Колизея.
В зияющие черные провалы аркад светит луна.
В трепетном свете ее лучей дико громоздятся странно мерцающие седые глыбы грубого камня — травертина.
Среди развалин амфитеатра на сколе мрамора — фигура юноши. Он рисует.
Порыв леденящего ветра распахнул плащ, вырвал из рук альбом. Молодой человек торопливо нагнулся, поднял папку.
На белом листе ватмана блеснул набросок старой арены, мощных останков грандиозного Колизея.
Рядом с эскизом можно было прочесть надпись: «Гибель моего семейства».
Луна озарила заплаканное лицо художника, казавшееся почти призрачным в эту немую зимнюю ночь…
Так встретил свой Новый год Александр Иванов, приехавший накануне в столицу Италии. Пенсионер Санкт-петербургской Академии художеств, полный самых светлых надежд, он внезапно получил известие от отца, Андрея Ивановича Иванова, что его, профессора той же Академии художеств, верою и правдою прослужившего треть века, неожиданно уволили на пенсию.
Это означало, что семью постигла беда.
Несправедливость обиды, нанесенной не только родителю, но и ему, лишь укрепила желание еще больше трудиться во имя искусства.
Гулко звучали шаги Александра Иванова по залитым лунным сиянием улицам и площадям Великого города.
И вмиг молодой живописец вспомнил юность и свое любимое пристанище — галерею античных слепков в Академии.
Запыленные, запущенные стояли статуи, гордо взирая на смельчака, дерзнувшего нарушить их покой.
Порою сюда приходили прилежные ученики, чтобы скопировать голову Аполлона, иные пытались срисовать скульптурную группу Лаокоона, памятуя, что ее многократно писал «сам Карл Брюллов». Юный Александр старался быть здесь один.
Тогда, в рано наступавших северных сумерках, он ощущал тончайшую и простую гармонию пластики античных скульптур.
Камни Эллады говорили.
Прелесть ее мифов, красота ваяния мастеров Древней Греции были незаменимой школой для него, начинающего художника.
Здесь, в тиши пустых залов, он забывал о духе казармы, казенщине, затянувшей, как паутиной, мастерские Академии.
Свободный ветер с берегов Эгейского моря будто гулял по старой галерее. Александр вспомнил, как мечтал, размышлял о живописи, и в его голове складывались «ясность идеи и отчетливость во всех частях представленного действия».
Он, изучая творения античности, постиг, что «понимать» и «делать» суть вещи несхожие.
Надо владеть мастерством, добиться того, чтобы рука подчинялась разуму.
Наконец годы упорного учения миновали. Его усердие, упорство, недюжинный талант победили все препоны. Но вдруг в зачетной картине, написанной на утвержденный Советом Академии обычный библейский сюжет, недруги нашли чуть ли не крамольные намеки.
Александру грозила строгая кара вплоть до острога, ибо время в ту пору было нелегкое: в воздухе еще витали призраки казненных декабристов.