Есть еще род живописи, еще совершенно новый, состоящий в том, что пишут картины «пятнами». Но это ужасно, хотя таким образом и достигается некоторый эффект.
В картинах новых мастеров значение обстановки – обыденных предметов, как то: мебели, домов, церквей – недостаточно оценено. Пренебрегают точностью в передаче обстановки и таким образом производят какую-то
Я возвратилась страшно усталая, купив себе тридцать два английских тома, отчасти переводы первоклассных немецких писателей.
«Как! И здесь уже библиотека!» – воскликнула тетя в ужасе.
Чем больше я читаю, тем больше чувствую потребность читать, и чем больше я учусь, тем больше открываются передо мной многие вещи, которые хотелось бы изучить. Я говорю это вовсе не из пустого подражания известному мудрецу древности. Я действительно испытываю то, что говорю.
И вот я в роли Фауста! Старинное немецкое бюро, перед которым я сижу, книги, тетради, свертки бумаги… Где же Мефистофель? Где Маргарита? Увы! Мефистофель всегда со мной: мое безумное тщеславие – вот мой дьявол, мой Мефистофель.
О, честолюбие, ничем не оправдываемое! Бесплодный порыв, бесплодное стремление к какой-то неизвестной цели!
Я ненавижу больше всего золотую середину. Мне нужна или жизнь… шумная, или абсолютное спокойствие.
Не знаю, отчего это зависит, но я чувствую, что совершенно не люблю А., не только не люблю его, но больше и не думаю о нем, и
Но Рим привлекает меня; я чувствую, что там только и буду в состоянии работать. Рим – шум и тишина, развлечения и тихие грезы, свет и тени. Позвольте… свет и тени… Это ясно: где свет, там и тени и…
Берлинский музей прекрасен и богат, но обязан ли он этим Германии? Нет – Греции, Египту, Риму! После созерцания всей этой древности, я села в карету с глубоким отвращением к нашим искусствам, нашей архитектуре, нашим модам.
Я думаю, что если бы другие, выходя из такого рода мест, проанализировали свои чувства, то оказалось бы, что все думают так же. Впрочем, к чему желать быть во всем похожей на других!
Я не люблю немцев за их
Ничто не может сравниться с идеальной республикой. Но республика – как горностай: малейшее пятно убивает ее. А где вы найдете республику без единого пятна?
Нет, эта жизнь просто невозможна, это ужасная страна! Прекрасные дома, широкие улицы, но… но ничего для души и воображения. Самый маленький городишко Италии стоит Берлина.
Тетя спрашивает меня, сколько страниц я исписала. «Страниц сто, я думаю», – говорит она.
Действительно, может показаться, что я все время пишу; но нет. Я думаю, мечтаю, читаю, потом напишу два слова, и так целый день.
Удивительно, как хорошо я стала понимать благодетельные стороны республики с тех пор, как причислила себя к бонапартистам.
Нет, правда, республика – это единственный счастливый род правления, но только во Франции это невозможно.
Да и потом, французская республика выстроена на грязи и крови. Но… ну не будем больше думать о республике; вот уж неделя, как я об этом раздумываю; и что же, в сущности, разве Франция стала несчастней с тех пор, как она республика? Нет, напротив. Но тогда как же? А злоупотребления-то! Они повсюду.
Но довольно на этот вечер, другой раз, когда буду знать больше, поговорю об этом еще.
Ничего не может быть печальнее этого Берлина! Город носит печать простоты, но простоты безобразной, неуклюжей. Все эти бесчисленные памятники, загромождающие улицы, мосты и сады скверно расположены и имеют какой-то глупый вид. Берлин похож на картинку в часах, где в известные моменты военные выходят из казармы, лодочники гребут, дамы в шляпках проходят, держа за руку безобразных детей.
Накануне момента, когда я приеду в Россию и останусь совсем одна, без мамы, без тети, я падаю духом и боюсь. Беспокойство, которое я причиняю тете, огорчает меня.
Все это дело, неизвестность исхода, все это… и потом, и потом, – я не знаю, право, но я боюсь, что ничего не изменю.