Пламя взметнулось в небо, зрелище было впечатляющее — так, наверное, горел настоящий Смоленск, а трибуна постепенно пустела, гетман велел подать карету. Потом нижние скамьи трибуны заняли победители и побежденные, началось пиршество.
По крышам еще шастали мальчишки, они разойдутся самыми последними. Между двумя рядами дымовых труб на Гуттеровском доме стояли группами по трое в черных сутанах новиции и схоласты[73] иезуитской коллегии — собираться большими толпами и по двое не разрешалось спудеям этого учебного заведения.
Новиций Зиновий, шестнадцатилетний сын реестрового сотника Михайла Хмельницкого, служившего у олесского старосты Яна Даниловича, прижался к трубе, на шаг отойдя от схоластов Бронислава и Казика. Только на шаг — и не больше, ведь они все равно подойдут, потому что им приказано следить за схизматиком Зиновием, который за время учебы в коллегии должен научиться быть послушным, словно посох в руках у нищего.
А новичку еще чудились заолесские поля, Вороняцкий кряж и тихая глухая Гавареччина, притаившаяся в глубоком овраге, из которого видно только небо.
Схоластам было приказано сделать все, чтобы он об этом забыл. Чтобы начал новую жизнь — словно теперь у него не было ни отца, ни матери, ни детства, ни дикого коня, который пасся и резвился на гаварецких холмах.
Схоласты стояли позади Зиновия, а он смотрел поверх красных крыш городских домов, не обращая внимания на то, что происходит на Рынке, и только видел перед собой дикого коня, который с восходом солнца появлялся, словно видение, на вершине холма и скакал, рвал копытами землю, резвился весь день на свободе до тех пор, пока не побагровеет солнечный диск и не исчезнет огненный силуэт.
Зиновий скользил невидящим взглядом вокруг и вдруг представил себе... Сумерки опустились на гаварецкую полонину. Серые кони сбились у яслей, полных корма. Они теснят, бьют друг друга копытами, доставая траву. На белом коне сидит черный пастух, сильно натянув поводья. Голова коня наклонена, с губ падает на землю желтая пена. Взнузданный, но непокоренный, он не хотел есть — неужели это тот самый конь?.. — а лошади без шлей и уздечек ели из яслей, хотя вокруг переливалась волнами пышная зеленая трава, было просторно и привольно. По склонам спускались к табуну одинокие серые кони... За холмами перекликались пастухи... Вдруг появился огненный конь, конь его детства, тонконогий, грациозный, взлетев на холм и проскочив мимо табуна, стрелой помчался вперед с гордо поднятой головой. А в это время черный безликий пастух взмахнул рукой, и тонкой извивающейся змеей аркан взметнулся в воздухе быстрее бешено скакавшего коня; заржал конь, встал на дыбы, задними копытами ударил в землю, снова рванулся с места и отчаянно заржал, не понимая, что случилось; он не слышал свиста аркана, не чувствовал петли на шее, но должен был стоять на месте, а пастух, не шелохнувшись, держал в своей руке конец аркана; другие лошади спокойно ели корм в яслях...
— Отпустите коня! — воскликнул Зиновий и очнулся.
На Рынке крик и шум; горела дощатая крепость; позади стояли два схоласта. Он провел рукой по шее, словно хотел нащупать тонкую волосяную веревку, только что заарканившую коня; сделал шаг по ровной крыше и остановился, услышав тихий и властный голос:
— Новициуш Зиновий, разве вам разрешили вернуться в бурсу?..
Абрекова весь день провела у окна. Действительно — подобные представления не так уж часто происходят во Львове. В молодости ей, правда, дважды приходилось видеть сборище людей на Рынке — впервые, когда казнили казацкого атамана Ивана Подкову. В тот день на ратуше обвалился балкон: оттого ли, что туда набилось много зевак, или то был перст божий; второй раз — когда праздновали коронование Зигмунда III, нынешнего короля. Но такого, как сейчас, зрелища, чтобы воевали на Рынке, еще не было...
Льонця уже давно проснулась и пошла на работу. Пысьо долго хрюкал, кашлял, стонал. Это означало, что он просит денег, — даже не оглянулась, потом он исчез из комнаты, — черт его дальше, чем до Лысого Мацька, не занесет, — а на Рынке шла война: гремели пушки, звенели сабли — и наконец крепость пала, объятая огнем.
— Bij schyzmatow, bij![74], — орали пьяные вояки, получившие награду за участие в представлении.
— Чтобы я с места не сдвинулась, — произнесла Абрекова, — если бы они не были пьяны, то нынче не только Смоленск, но и Москву взяли бы!
Даже сплюнула — так все это ей понравилось. Скрипнула дверь. Абрекова повернула голову от окна — и глазам своим не поверила: на пороге стояла пани Дорота Лоренцович в черном бархатном платье, с дукатами на шее — эта знатная львовская дама, которая на улице не смотрела ни на кого, кто был ниже патриция, а в костеле могла видеть самого Иисуса, ибо почему-то все время вздыхала, заведя глаза к разрисованному своду костела: «О Езус, Езус!»; пани Дорота, пышная и румяная, словно пампушка, глядела на Абрекову самоуверенно, но с ласковой улыбкой. В руке она держала медный кувшин, и это еще больше удивило Абрекову: неужели на Рынке перекрыли воду, но почему она не прислала слугу?