— Здравствуй, благодатный край, после долгой разлуки. Кланяется тебе анатолиец, сказитель-меддах Омар, которого ты шестнадцать лет тому назад изгнал из Кафы мечом Шагин-Гирея[128]. Тогда я, не обиженный, а удивленный, пошел странствовать по всей империи от Карпат до Балкан, от Дуная до Нила, чтобы убедиться, действительно ли другие народы ненавидят нас, турок. А если это верно, то почему? Думал я, что встречу темноту и глупость, а встретился с благородным прозрением ослепленных богатырей; думал я, что увижу озлобленное отношение ко мне, турку, а увидел высокое благородство, уважение к уму, ненависть к цепям. И спросил я тогда себя, кто виновен в том, что мой народ стал носителем зла и неволи? Нужно ли это ему? Ведь анатолийский райя не стал богаче оттого, что завоевывает чужие страны… Я возвратился к тебе, мой Крымский край. Не мстить — твой гнев был жестоким, но справедливым, — я хочу посмотреть, крепко ли Осман заковал тебя в кандалы; или, может быть, ты еще дышишь своей буйной непокорностью; по-прежнему топчешь чужие земли, следуя примеру своего соседа и повелителя, или, может быть, тебя осенил свет освободительного духа и дикие страсти твои сменились поисками правды?
Он поднялся. С галер выходили, спеша на ясырь-базар, турецкие купцы, маршевой колонной шли янычары — султанская охрана кафского паши, торопились мубаширы[129], чтобы отсчитать пятую часть татарского ясыря для турецкого падишаха, — двигалась на крымскую землю ненасытная османская рать.
Меддах Омар проводил их взглядом.
«О, народ османский… Когда уже ты будешь довольствоваться своим добром, заброшенным, нераскопанным? Зачем ты заришься на чужие земли, не вспахав свои, почему не насытишь собственным богатством родных детей, а принуждаешь их, голодных, рыскать не по своим полям и напрасно проливать кровь соседей? Когда уже ты утолишь свою неутолимую жажду? Сегодня у тебя есть власть, и ты своевольничаешь. Кто же защитит тебя от божьей мести, когда она грянет? А она придет. Уже сужается круг веков, и тебе придется вернуться туда, откуда пришел, исполнив свое призвание на земле. Вернешься, осуждаемый всеми.
О, страшное у тебя призвание! Тебя обманули тщеславные и властолюбивые вожди твои, и ты, лицемерно взяв божье учение за оружие, залил слезами, кровью и ненавистью к себе полмира. А что ты получил за это? Сидишь, точно безумный скупец, среди сокровищ, награбленных в чужих амбарах; хлеб, отнятый у голодных, не лезет тебе в рот; сидишь в лохмотьях и нужде, не ведая, что делать с награбленным добром. Народы превратил в нищих, а сам обогатиться не можешь и лишь порождаешь лютую ненависть к себе.
А мог бы жить, рождать мудрецов, поэтов, астрологов... Но справедливый гнев уже сплачивает врагов твоих. И воскликнули они: «Лжив хадис[130] пророка Магомета о том, что не существует народностей под игом ислама. Мы существуем!» Пропел свою повстанческую песнь болгарский гайдук, греческие учителя понесли своим людям книги, подняли головы валахи, черногорцы, албанцы. Кто спасет тебя? Твои умные дети — повстанцы-кызылбаши подняли меч на виновников твоего горя и будущей гибели твоей, а ты, ослепленный и неразумный, убиваешь их — своих спасителей.
Почему ты не видишь, не понимаешь этого, обманутый Османами народ? Ты же не родился грабителем, не появился на свет злодеем, которого следует карать. Тебя сделали таким. Разве ты не мог бы жить в согласии с соседями и наслаждаться собственными почестями и богатством? Почему ты не протянешь руку гайдуку, ускоку[131], клефту[132], пока не поздно, пока страшная кровопролитная злоба не скрестит ваши мечи тебе на погибель? Где тот пророк, который сумел бы воскликнуть так, чтобы ты, оглохший, услышал: «Опомнись, не убивай сам себя! О мой народ...»
Купцы, янычары, мубаширы скрылись за воротами Кафы, а меддах Омар, высокий и величественный, направился в Карантинную слободу, где останавливались паломники, возвращавшиеся из Мекки.
Солнце жгло не по-весеннему. Поблекли тополя возле северной кафской стены, умирал на пустырях увядший чертополох, ломались под ногами курай и сухие веники тамариска, трескалась земля, и чуть заметно слезились фонтаны.
Только у входа в северные ворота зеленел роскошный одинокий платан, красовался буйной кроной над зубчатой стеной и манил в свою тень измученного жарой человека.
Этот роскошный платан привлекал внимание местных жителей, паломников, невольников, журавлиными стаями тянувшихся с рынка на галеры, турецких дервишей ордена Хаджи Бекташа[133], которые основали на окраине города монастырь.
Очевидно, не один путник задумывался, отдыхая в тени дерева, о вечности жизни; не одного из них ободряла бессмертная живучесть южного богатыря, и чабан, возможно, слагал песню о мужественном дереве, которое стойко переносило суховеи, жажду и немилосердный зной.