Еще не время, нет, не время, Марк еще маленький, кто же без меня введет его в большой, широкий мир? Уже виднеется вдали город, вокруг него стены и башни, не знала, что их так много, а стена высокая и толстая, все придавила, все сковала, а ко мне приходит воля... Не хочу еще!.. Что делают мама, отец, Мацько?.. Русская улица так далеко отсюда, что даже страшно. Я люблю ее, эту тесную мою уличку с маминым домиком, с корчмой Мацька, с Успенской церковью, с беспутной Льонцей. Бедная моя Льонця... люблю каждый камушек в городе, каждый камушек мой...
Гизя упала на мягкую постель душицы: тут это было, тут? Я ничего больше не могла сделать, только дать сына... Это мало, Юрий? Я стала человеком и дала еще одну жизнь для людей. Я взяла эту жизнь от тебя. А ты — взял ли ты что-нибудь от меня для себя?.. Как легко стало дышать, все пройдет, я дождусь Марка...
Запах зелья забил дыхание. Гизя повернулась на спину и только подумала, будто беззвучно крикнула в синь чистого неба:
— Юрий! Ты живешь... Ты будешь... Ты нужен всем... Живи и для него, не оставляй своего сына на полпути!
...Зиновий и Марк с тревогой прислушивались: чужие голоса нарушали торжественную тишину на окутанной пеленой молочного тумана Гавареччине.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
ЧТО ЖЕ НЫНЕ СКАЖЕТ АБРЕКОВА?
Года 1611, 29 июля. А суд был неправый, и Христос на распятье отвернул голову, ибо не мог глядеть на глумление, взывая к небу о мести.
Абрекова словно онемела: ее позавчерашнее предсказание — «все это добром не кончится» — свалилось несчастьем на нее саму, а этого она совсем не ожидала. И так горя хватает: дочерей нет, хлеба нет, Пысьо молчит... А была воля... Была и честь. А теперь — тюрьма и позорный удел воровки. Разве это справедливо, чтобы у одного и того же человека отобрать сразу все, а другому все отдать? И бог видит такую несправедливость и молчит?
В глухом подвале ратуши, куда ее привели цепаки, — длинный стол, посередине стола — распятие, рядом — свечи. Иисус скорбно глядит на нее и молчит, будто Пысьо! Пламя свечей выхватывает из тьмы чудовищные лица, спрятавшиеся за распятием; Абрекова с надеждой в душе стала присматриваться к ним, может быть, хоть одно знакомое лицо увидит — упадет перед ним на колени, будет умолять: «Добрый мой пан, разве вы не знаете бедной и честной Абрековой, которая никому не причинила зла, за что же меня сюда?..» Их четверо: трое в черных сюртуках, посередине — священник в сутане, лица чужие и каменные, будто неживые; у одного, сидевшего рядом со священником, зашевелились губы, и Абрекова услышала:
— Женщина, вас допрашивает львовский гайный[121] суд, в лице войта, каноника и двух присяжных заседателей по неотложному делу, так как ваши недостойные поступки крайне опасны для государства и для общества.
«Это, верно, сам войт», — подумала Абрекова.
Пламя свечей колеблется перед лицами ее судей, лица то освещаются, то снова их проглатывает тьма, и тогда блестят только холодные глаза; Абрекова поворачивает голову в сторону — слева зажгли еще одну свечу: за небольшим столиком сидит писарь, раскладывает бумаги, достает из-за уха гусиное перо, опускает в чернильницу; боже, так это действительно ее будут допрашивать, словно преступницу, а что же она сделала худого, что? Может, это снится ей?
Абрекова еще минуту помолчала, но тревога вернула ей дар слова, и, сложив руки на груди, она залепетала:
— Панове судьи, присяжные заседатели, клянусь вам, вы ошиблись, кого-то другого вы должны арестовать, потому что я ничего преступного не совершила, не выходила даже из дому. За что меня стражники взяли и весь день с рассвета держат тут? Пысьо мой сидит голодный, а Льонця...
— Девицу Льонцю, которая украла у честной дамы Лоренцович золотое кольцо с бриллиантом, разыскивают. Вы же, Абрекова, обвиняетесь в страшных преступлениях — в греховном союзе с нечистой силой.
— Свят, свят! — Абрекова хотела поднять руку, чтобы перекреститься, но в этот момент кто-то сзади схватил и связал ей руки.
Она оглянулась и обомлела от страха: в самом конце ного подвала зажглась еще одна свеча. Там, возле колеса, стояли два палача в красных колпаках, в стену биты кольца, с потолка свисал крюк, на помосте — колодки, клещи, ножи...
— Я верю, что вы чистосердечно в этом признаетесь, — произнес войт. — Всем известно, что вы хиромантка, а всякое гадание и связанное с ним предсказание, кроме освященного церковью пророчества, вдохновяется дьявольской силой. Вы признаетесь в том, что являетесь хироманткой?
— Да, паночку, я гадала по руке, ведь надо было как-то жить, если мне из-за этих нечестивых листков запреили продавать на Рынке мясо.