В рождественскую ночь толстая дочь соседки собралась отвести нас на бал, организованный коммунистами в подвале школы. Окна гимнастического зала затянули черными шторами, меж неоновыми лампами развесили гирлянды. Шестеро юношей на импровизированном помосте переоделись в музыкантов, инструменты казались деталями костюмов. Зал понемногу заполнился: пожилые женщины кучковались в углу, немолодые мужчины в праздничных одеждах, сунув руки в карманы, разгуливали из стороны в сторону; девы прыскали со смеху в углу, противоположном тому, где толпились бабушки, поклонники не появлялись, почти все ушли кутить на бал поприятнее и поэлегантнее или же на настоящую дискотеку. Тут играла музыка старомодная и возвышенная: вальсы, ча-ча-ча, польки, пасодобли и твисты. Ради Фернана я надел свой спенсер, красные брюки, белую рубашку и галстук-бабочку, отыскал черные мушкетерские туфли с застежками. Мы пили граппу, местную водку. Я говорю Фернану, сидящему рядом со мной, словно застенчивая девушка, что мне хочется с ним обниматься и чмокаться на танцплощадке. Я спросил разрешение у нашего распорядителя, жившего в деревне по шесть месяцев в году, и он мне категорически запретил. Я расстроился: я говорю Фернану, что мы выйдем из зала и будем танцевать вдвоем снаружи, по ту сторону черных штор, под приглушенную музыку, словно два стыдливых дурачка. Я взял его руку и принялся рассматривать ногти: они были редкой красоты, непривычно плотные, покрыты, по всей видимости, лаком благородно розового цвета; такой формы, словно вырезаны из плоти. Особенно я восхищался большим пальцем левой руки, прекраснейшим из всех. Я сказал об этом Фернану. Он вынул из кармана нож и начал выдирать ноготь, чтобы отдать мне, не столько в знак любви, сколь по старинному обычаю, что предписывал таким образом противиться любым похвалам. Карать или награждать воспевателя, но, главным образом, самому убеждаться в собственной покорности. Я набросился на Фернана, стал выхватывать нож, которым он уже принялся отдирать ноготь. Ритм музыки стал бешеным, танцевать под него было почти невозможно. Мы дрались. Во время борьбы я устремился к танцплощадке, дабы превратить борьбу в танец. Наши тела выпрямились, рука об руку, мы подскакивали, ничего и никого не видя, лишь собственные опасные прыжки. Мы танцевали, словно два ошпаренных краба-паука, опустошающих все на пути. Оркестр постепенно затих, музыканты ставили инструменты на пол, некоторые пары прекратили танцевать. Мы же продолжали с удвоенной силой, я чувствовал такой стыд и такую гордость, что больше не мог остановиться, рискуя потерять лицо; следовало ждать камней или свиста. Но в группе пожилых дам одна принялась хлопать в ладоши, за нею все остальные. Музыканты один за другим опять взялись за инструменты, и мы, снова садясь, с пересохшими губами и колотящимся сердцем, заметили, что на нас смотрят с признательностью. Пришли Донатус и его брат. Я сказал об этом Фернану, он их еще не видел, но мои слова его воодушевили. Донатусом, конечно же, мог назваться один из его героев. Донатус переменился: он больше не был засаленным и не вонял чесноком, который прежде грыз по утрам, чтобы почистить зубы. Он постриг редеющие волосы. И в то же самое время в его поведении сквозило признание собственной незначительности, делавшее его трогательным. Он улыбался нам. Его младший брат, Уриэль, был здоровенным парнем с густыми взъерошенными волосами, которые он часто приглаживал, фигуру облегал черный камзол, из узких рукавов торчали манжеты рубашки из другой ткани другого цвета, все в пышных складках, они контрастировали с остальным нарядом, вполне схожим с броней. Я пригласил Фернана на медленный фокстрот, прижимаясь к нему, почти целуя, противопоставляя свою жесткую хватку хрупким прикосновениям его рук. Городской житель заставлял танцевать сельского. Я шептал ему: завтра мы увидим, что к нашим дверям пригвоздили сов. Распорядитель, поздравивший нас с первым танцем, этот танец осудил. Фернан жаловался, что я так напряжен. Я подговаривал его пригласить братьев, кого он из них выберет? Он покраснел, сказав, что Донатуса. Я поднялся и низко поклонился засмеявшемуся Уриэлю, вприпрыжку повлекшего меня танцевать вальс, похожий на корманьолу, танец двух хмельных мародеров, двух дикарей с содранной на посрамление кожей и вытянутыми вперед, будто булава, кулаками, двух шевалье-содомитов. Я почувствовал, как позади меня Фернан поднимается и застенчиво идет к Донатусу, я искал его взглядом среди более достойных пар, они танцевали бурре. Посреди танца Уриэль остановился, отвел руку от моей, разжал мои пальцы, чтобы потом снова сжать, переплетя со своими. С помощью пришедшей с нами тучной подруги деревенские девушки приглашали нас танцевать и исступленно улыбались, когда не прыскали со смеху. Когда я снова танцевал с Фернаном, нас разлучил какой-то старик, он сунул мне в руки щетку и потащил за собой озадаченного Фернана. Я подумал, насколько все это оскорбительно и, не зная, как ответить, танцевал в одиночестве со щеткой. Потом я подошел поближе к продолжавшим танцевать Фернану и старику, дабы обнять их обоих сзади, погладив щеткой лысую голову старика. Тот, разъяренный, дал мне понять, что игра заключалась не в этом: я должен был, передав щетку, разбить другую пару Я собирался выбрать мясника. Но щетку каждый раз всучали Фернану, и он жаловался, что все хотят разлучить его с милым сердцу кавалером, которым был уже вовсе не я. Я пригласил на фокстрот толстую девушку, Фернан заявил, что наблюдал за нами и никогда в жизни не видел столь печального танца. Музыка стала более завлекательной, я предложил Фернану и двум братьям станцевать танец безумцев. Мэр-коммунист подошел к нашему распорядителю и спросил, правда ли то, что, как прошел слух, я танцор в Опера де Пари. Несомненно, ответил распорядитель. Если он действительно танцор, добавил мэр, тогда это последний выход. Когда мы уходили с бала, вместе принялись танцевать два деревенских старика. Оркестр заменили проигрывателем. Мы пригласили братьев к себе. Уриэль носил обручальное кольцо, я спросил, чей он муж, и тот ответил, что он муж света. Я уснул в содомии.