Впрочем, инокиня Марфа вначале без особого значения воспринимала слова «родной матери». Словно они к ней и не относились. Для неё вначале было важно одно: она — царица! Её увезут в Москву по велению нового государя. Бог смилостивился над нею! Но когда она вспомнила разговор вечером, уже в своей келье, эти слова вдруг обрели для неё своё полное значение: родной матери... Родной матери! Значит, у игуменьи нет ни малейшего сомнения: в Москве на царском престоле сидит царь Димитрий Иванович, уцелевший, избежавший смерти (или воскресший? О Господи!). На престоле сидит её выросший сын Митя?.. Впрочем, ей не хотелось забивать себе голову несущественными мыслями. Самое важное заключалось в том, что Митя — жив! Однако сознание начинало упорно доискиваться доказательств, почему она должна считать молодого царя своим сыном. Когда же именно это случилось, что она начала считать своим сыном чужого отрока?
Она припоминала свои давние разговоры с боярином Богданом Бельским. Для неё сейчас приобретали значение его какие-то явные намёки при расставании, когда он был отставлен от опеки над царственным отроком Митей. Всплывали в памяти какие-то вдруг ставшие многозначительными слова мамки Волоховой, которая Христом-богом клялась ей в Угличе, что в смерти царевича она нисколько не виновата! Что в этом вообще никто не может быть обвинён. И чем больше она сейчас над этим раздумывала, тем отчётливее вырисовывалось у неё в голове: действительно, мамка Волохова говорила правду. Женщина эта не виновата в смерти царевича. Не виновата потому, что смерти царевича, возможно, и не было? Что в гробу лежал вовсе не он! И мамка о том знала. Она не грешила перед Богом, говоря клятвы. Кому о том знать лучше, нежели ей, мамке...
Инокиня Марфа припомнила дни своей тяжёлой болезни. Она тогда несколько недель лежала в горнице, в забытьи, в чёрном дыму. Ей грезились пропасти и горы. И через несколько месяцев окрепла, и к ней подвели сына. Она же не узнавала в зеркале саму себя. На неё из блестящей поверхности глядело незнакомое лицо. А из её близкой прислуги, пожалуй, в живых оставалась только мамка Волохова. Всех остальных, сказали ей, унесла чёрная болезнь. Или унесла, или лишила телесных сил. Господи! Да ведь тогда, после болезни, она сама всем говорила, что не узнает своего сына, так он переменился, так вытянулся, вырос. Даже запахи от его кожи исходили иные, нежели прежде. Она заметила тогда, что ребёнок, едва научившись говорить, как-то по-иному стал произносить слова, нежели было до её болезни, что он не помнит некоторых слов, которые уже научился было говорить, зато умеет произносить другие слова, которых прежде не знал. Более того, ей показалось, будто он как-то иначе воспринимает её материнские ласки, нежели воспринимал их прежде. Что даже блеск его голубых глаз стал несколько иным, более тусклым.
И чем больше рассуждала она подобным образом, тем сильнее убеждала себя: да, в Москве её дожидается Митя, её сын, её кровинка!
Ей хотелось в это верить — и всё!
Она чувствовала уже, как в ней возрождается всё человеческое, что было задавлено столько лет, сразу после страшного свалившегося на неё горя. Впрочем, все эти годы она воспринимала как один нескончаемый страшный сон.
Но сны ведь когда-нибудь да кончаются?
— Господи! Господи! Спаси и помилуй! — повторяла и повторяла она, чередуя молитвы.
Посланцы из Москвы явились через неделю после того, как в обители была получена царская грамота.
Скопин-Шуйский оказался взаправду молодым и удалым розовощёким красавцем, так что ничем не напоминал он собою своего родственника, невзрачного Василия Ивановича.
Он вёл себя как требуется в подобных случаях.
После того как ей были отданы полагавшиеся почести как царице — как отдавались они ей тогда, когда она была ещё молоденькой супругой старого Ивана Васильевича, — юный князь лично прочитал ей письмо от царя, в котором тот чрезвычайно душевно, ласковыми словами рассказывал о своём спасении. Начало спасения, по малолетству своему, он и сам не помнил как следует — так и написано было, — однако он поведал ей, что отчётливо помнит один из вечеров, когда на дворе в Угличе бушевала буря, а он в тёплой горнице играл при свечах с мальчишками в казаки-разбойники. Он тогда нечаянно свалился со своего деревянного коня. Ему сделалось очень больно, однако боль прошла сразу, как только она, мать, приложила к ушибленному месту свою тёплую, нежную руку. А была она тогда одета в яркий алый сарафан и в расшитую золотом белую рубаху с длинными рукавами. Эти рукава закрывали ему глаза, когда она гладила его лоб. А ещё мешало золотое кольцо с голубым камнем у неё на пальце. И тогда он попытался сдёрнуть с её пальца кольцо. Но мешал рубец у неё на коже. И вот уже двадцать лет миновало с тех пор, а он своим крепким умом навсегда запомнил то кольцо и свои детские усилия.