«Скажи, поганая тварь, — шипела она, — твой ли сын лежал в Угличе в гробу?.. Скажи... Говори...»
Из разинутого рта летели ошмётки пены, словно из пасти бешеной собаки.
«Говори! Говори!»
«Говори, Мария!» — настаивал царь Борис Годунов, называя её прежним именем, как бы намекая на прежнее её положение в миру.
Под конец царица Марья схватила свою жертву за волосы и уже готова была впиться когтями в горло, задавить. Возможно, она бы сделала это, если бы не вступился Борис Годунов, не терявший, кажется, самообладания, но старавшийся найти выход и для себя, и для прочих людей.
«Лучше тебе сказать обо всём, Мария!» — повторил он несколько раз.
По этим вопросам и просьбам инокиня Марфа сделала твёрдое заключение, что разговоры о появлении царевича Димитрия имеют под собою самое серьёзное основание.
Однако, как она ни вслушивалась в разговоры в дороге, как ни пыталась проникнуть умом в то, что говорилось уже здесь, в Выксинской обители, ничего определённого почерпнуть для себя так и не смогла. Очевидно, враги её дали стражам самый строгий приказ касательно этого. Они позаботились, чтобы до неё не добирались никакие новости, никакие вести. Она, конечно, смирилась со своим положением, всецело положилась на волю Бога. Она одновременно и опасалась своих снов, и стремилась поскорее добраться до постели и поскорее погрузиться в видения, которые наваливались, как только смыкались веки. В этих страшных видениях, где присутствовали, пожалуй, все известные ей люди, которых она только видела, и даже такие, которых она никогда не видела и видеть не могла, но лишь знала, догадывалась об их существовании, — главное место в этих сновидениях начал занимать молодой человек со светлыми рыжими волосами, с внимательным взглядом голубых выразительных глаз и с каким-то слабо приметным пятнышком на носу. Он улыбался ей непременно очень приветливо, что-то ласково говорил. Ей всегда было приятно слышать его речи. Но когда она после пробуждения пыталась вспомнить, что же он говорил, ей никогда не удавалось этого сделать, хотя слова других приснившихся помнила великолепно. Она постоянно надеялась, что снова увидит его во сне — так и получалось, — что наконец запомнит сказанное им, если он что-то скажет, — опять же получалось именно так: он говорил и говорил, поблескивая голубыми глазами. Но когда она просыпалась от непонятного толчка, просыпалась как бы торопливо, то ничего припомнить не могла.
Так продолжалось не очень долго после её возвращения в обитель. И вдруг она услышала весть, что царь Борис неожиданно преставился и уже похоронен в Архангельском соборе, где лежат все предшествующие русские цари, и похоронен под именем Боголепа — по примеру всех царей нечестивец успел принять перед смертью схиму, умереть монахом.
Весть эта вроде бы её нисколько не удивила и даже вроде бы не задела.
Однако она поинтересовалась у своих глупых стражей:
— И кто же будет царствовать теперь?
Она была готова услышать самое невероятное...
Недотёпы-стражи посмотрели на неё как на недалёкую умом. Обе монахини одновременно повертели пальцами у висков.
— Матушка, — сжалилась наконец одна, — нешто ещё не слышала? Горемычная... Ведь в церкви говорено батюшкой... Царь у нас теперь — Фёдор Борисович. А пока он не войдёт в зрелые года, то при нём его матушка, Марья Григорьевна... И ей народ присягу принёс...
Что говорили дальше грозные стражи — инокиня Марфа не слышала. Имя ненавистной жестокой Марьи обожгло душу новым огнём. Она поняла, что перемены в Москве ничего хорошего ей не сулят. Она хотела расспросить, что слышно о появившемся вроде бы на рубежах царевиче Димитрии, хотела потешить себя каким-нибудь явным прискорбием, которое грозит царице Марье, да не посмела спросить. Убоялась, к тому же знала, что попытка окажется напрасной.
Так миновало ещё какое-то время. В молитвах да в постах оно тянулось медленно, как обычно. А там нагрянуло новое лето с короткими ночами — словно взмах над зеницею глазного века. И вдруг...
Собственно, об этом нельзя и сказать, чтобы так уж вдруг. Ей по-прежнему снились всё те же сны. И вокруг ничего вроде бы не менялось, если не считать, что с нею всё чаще и чаще заводила беседы сама игуменья. Игуменья стала заходить к ней в келью. Стала расспрашивать о здоровье, говорила о погоде, жаловалась на свои собственные недомогания, как-то: ломота в костях и боли в пояснице.
Наконец игуменья поведала:
— Ой, не знаю, чем всё закончится. Да только в Москве, говорят, творится бог весть что... — Сказала и оглянулась.
Инокиня Марфа не поддержала разговора в первую встречу, но когда игуменья заговорила подобным образом вторично, а затем и в третий раз — ответила встречным вопросом:
— Да что же там может быть, матушка игуменья? Бог не допустит ничего страшного...
Сказала, а у самой душа зашлась от тягостных воспоминаний... Бог уже допустил страшное.
Игуменья зашептала, оглядываясь на дверь:
— Кто ведает, чего хочет Бог? И когда начнёт карать за грехи наши?
Вот тут-то и закралось новое подозрение в душу инокини Марфы.