Это была, действительно, тень Грозного. Вот уже двадцать третий год со дня смерти страшного царя тоскующая тень его не знает покоя. Тысячи, десятки, сотни тысяч замученных им, утопленных, удушенных, зарезанных, повешенных, сожжённых в срубах, обезглавленных, затравленных собаками и медведями, уморённых голодом, замороженных, отравленных, напоенных до смерти растопленным оловом и иными бесчисленными муками замученных, попавших и непопавших в его ужасный синодик, «их же число и имена един Ты, Господи, веси», как он сам же выразился в этом историческом синодике, — все эти жертвы его страстей и неведения вот уже двадцать третий год не дают успокоения сухим костям умершего царя... И бродит его тень по свету — кается, молится, плачет, босыми ногами исходила эта тень царя, в образе нищего, весь шар земной, и в особенности тёрлись превратившиеся в камень крепости адамантовой подошвы Грозного о землю святого града Иерусалима и всей Сирии, Палестины и Иудеи, исходили эти адамантовые подошвы все те пути и стези, по которым ходили босые ноги Спасителя и Его учеников, исходили они и Аравию, взбирались на горы Хорив и Синай, исходили и землю Египетскую, и Фиванду, Киликию и Каппадокию, Мидию и Пафлагонию, и Месопотамию, и Грецию, и Македонию, и Италию — все места, грады и веси, по которым ходили ноги апостолов. Но в Москву до сих пор, со дня смерти, тень Грозного не решалась явиться, чувствуя на себе неизглаголанную тяжесть грехов и не смея взглянуть на родные, дорогие места, все избрызганные человеческой кровью.
Неодолимая сила привела теперь эту тень сюда, на Русскую землю, и поставила над Москвой.
И видится Грозному Москва в необычайном оживлении. Та же, да не та же она. Новые дворцы в Кремле — невиданные, а многих палат и следу не осталось. И лица все незнакомые. Ох, лучше бы в могилу — да могила не принимает.
И видятся Грозному необычайные шатры, разбитые под Москвой, на широком лугу у Вязёмы, — невиданные шатры, целый Кремль из шатров, блистающих неизмечтанной красотой и пестротой. И высится над всеми шатрами один громадный и роскошный шатёр, словно бы белый лебедь промеж серенькими утятками, и обхватывают его, словно красные девицы и добрые молодцы, играющие в «заплетися, плетень, заплетися», другие, меньшие шатры, с полотняной стеной и полотняными на ней башнями.
Что ж это за шатры и для кого они? И что это за сотни и тысячи народу, конные и пешие, снующие у шатров? И всё это нерусские люди в нерусском одеянии, с нерусскими обликами, — и речь слышится нерусская... А какой табор богатых повозок, кибиток и роскошных, разрисованных яркими красками и украшенных золотом и серебром колясок и карет — и всё невиданного, не русского, заморского дела и заморского виду! И валит к тому необычному табору толпами из Москвы и окрестностей её московский народ. И вокруг табора стоят тысячи конников в богатых кафтанах и с блестящим оружием. А музыка-то заливается! Господи! И бубны, и сурьмы, и домры, и накры, и литавры, и барабаны — тысячи голодных волков, стаи собак и стада кошек не в состоянии были бы заглушить этого рёва, лая, воя и мяукания, издаваемого сурьмами, домрами, и накрами, им же несть числа. И мятётся тень Грозного в облачке, на синеве московского неба, трепещет облачко, словно бы живое...
И хлынула из Москвы вереницы всадников — бояре и думные дворяне в золотном платье, обрызганном жемчугами и яхонтами, с дорогими перевязями, на дорогих конях в дорогой сбруе, а за ними — толпы холопей изнаряженных, изукрашенных. И едет ещё невиданная на сём свете, уму непостижимая по великолепию, царская каптана, запряжённая десятью царскими аргамаками — белые в яблоках, лучшие аргамаки, выхоленные на царских кобыличьих конюшнях. И за каптаною ведут коня невиданного — золото на чепраке, золото на узде, золото на нагруднике, золото на наколенках, золото — стремена.
«Куда везут моё добро? Кому ведут моих коней? Кому несут моё золото мои холопишки?» — мятётся тень Грозного на синеве безоблачного неба московского.
«А! Федька Мстиславской! Федюшка-ротозей, холопишко! — узнает тень Грозного своего бывшего холопа, Мстиславского. — Это ты, вор, тащишь моё добро».
И облачко трепещет — так бы, кажется, и распалось дождём на изменников.
Федька Мстиславской, сойдя с коня и отдав его под уздцы холопу, почтительно входит в самый большой шатёр. За ним все бояре и думные дворяне. Кто ж такой там в шатре? Не царь ли? О, вестимо, царь. Да кто теперь царь на Москве после меня? Божиею милостью государя и великого князя Ивана Васильевича всеа Русии от востока и запада, севера и юга? Кто ж другой — вестимо, Федька убогий, сын мой. А може, Уарушка уж, Митя маленькой? Какой махонький он был, как я в Бозе почил... в Бозе... Ох, тяжко это почивание в Бозе по грехом нашим...»