Ксения вспомнила свой терем, своих подружек — и горькая песня снова заныла в сердце:
Слёзы опять брызнули из добрых глаз — белая грудь ходенём заходила.
— Да Господь же с тобой, родимушка моя! Почто убиваешься? По матушке — по батюшке? Ох, бедная сиротинушка. Да не сироточка ты — я у тебя остался, девынька милая.
И он тихо гладил ей голову, как маленькому ребёнку, и, пригнув к себе на грудь, нежно шептал: «Господь над тобой... Господь над тобой. Я тебя так не оставлю, дитятко горькое».
А она, бессознательно отдавшись этим ласкам, смутно ощущала внутри себя что-то могучее, протестующее и в то же время всем телом чувствовала такую слабость, такую истому, что точно тело это всё размякло, осунулось, — и вся она как-то навалилась на Димитрия. Она испытывала какое-то смешанное ощущение: то ей чувствовалось, что это она на груди у матери, у брата Феди, то нет — что-то не то, что-то более томительное и ослабляющее... Не то сон клонит, голова сама валится с плеч, кружится... Сердце не то остановилось, не то замерло, захлебнулось... Это от слабости, от головокружения. «Дядюшка... Дядя», — шепчут губы.
— Родная моя, голубушка.
— Слава государю нашему, Дмитрей Иванычу — слава!
— Матушке его благоверной, государыне царице — слава!
Димитрий опомнился. Эго москвичи и подмосковники, узнав, что царь в Новодевичьем, пришли поглазеть на него и покричать. К тому же был праздник, так народу собралось видимо-невидимо. Очнулась и Ксения: она освободилась из объятий своего новоявленного дядюшки — и вся зарделась.
— Так я отдам приказ, Аксиньюшка, чтобы тебе твой терем приготовили, — сказал он, оправившись от волнения.
— Спасибо, государь. Только мне негоже в мир идти — не пристало.
— Для чего не пристало?
— Я сирота, государь, безродная.
— Не безродная ты, Аксиньюшка: мой род — твой род.
— Митрей Иванычу слава! — ревели голоса. — Многая лета государю-батюшке!
Димитрий должен был выйти.
— Прощай, Аксиньюшка, — сказал он ласково и, положив обе руки на полные, круглые плечи девушки, поцеловал её в лоб и перекрестил. — Будь здрава и помолись обо мне. Готовься в терем свой.
И он вышел. Ксения едва могла прийти в себя — так всё это нечаянно случилось, что она даже не могла понять, что ж это такое было? Она ожидала чего-то страшного, чего-то такого, что вызывало в ней ужас смерти и самые мрачные воспоминания. Она и пришла в ужас, когда вошло к ней это ожидаемое, это что-то такое, чего она не могла себе представить. И вдруг — словно заколдованная голосом чудовища, она забыла всё, растерялась. Эго было не то, чего она ожидала, — и это срезало всю её молодую волю, которая налажена была на протест, на борьбу, на ненависть. Случилось совсем не то: этот ласковый голос, эти добрые, участные глаза, эти слёзы, ласки — всё это потянуло к себе одинокую, истосковавшуюся девушку, для которой мир стал пустыней. Эго точно Федя приходил — так не страшно с ним — он родной... То несчастье, страшное несчастье — от Бога, от его святой воли, а этот, что приходил, ни при чём тут — он добрый, он плакал.
А под окнами, в ограде монастыря и за оградой — гул стоит. Это «ему» кричат, «его» славят. И Ксении вспоминается её прошлое. «Так и батюшку славили, и Федю, и меня».
Она упала на колени и стала молиться.
Прошло несколько недель. Ксения опять в Кремле, в своём тереме. Это тот же терем, те же стены, те же переходы, но не то кругом, что было ещё так недавно: эти «браные убрусы», эти «золоты ширинки», эти «яхонты серёжки», о которых она плакалась в своей песне, — это всё есть, но это не то... Не так стало и во дворе, в царских теремах, как было при батюшке... Когда-то и при батюшке было шумно, весело, но это было давно, когда она была ещё маленькой царевной. А в последнее время и при батюшке, и при Феде — тихо, суморочно, печально было... А там... О! Не дай Бог и вспомнить! А теперь не то: все новые лица кругом — эти казаки, литовцы, польские паны... И речь-то не русская, незнакомая слышится... И шумно как — музыка разная, весёлости всякие. И на Москве шумно — то скоморохи по городу кричат, то домбры и накры гудут, волынки воют, действа всякие на улицах. Ах, если б так при батюшке с матушкой было да при Феде. А тогда и Яганушка, прынец дацкой, жив ещё был — платьицо атлас ал, башмачки сафьян синь. Что это — лицо Яганушки совсем запамятовалось? Какое оно было? Только и помнится, что беленькое, да чулочки шёлк ал...
Она была одна в своём тереме. Вечерело. И Оринушка Телятевская, и Наташа Ростовская пошли ко всенощной. Завтра, 24 июля, память Борису, отцу Ксении, так и Оринушка и Наташа пошли помолиться, а завтра чтоб панихиду отслужить по покойном Борисе. Самой-то Ксении горько и обидно выходить из терема и показываться в церкви с того дня, как народ выволок их всех, Годуновых, из дворца и надругался над ними.