Что ж, не считая визита сфайрикоса, в клинике было обычное утро. В очереди чуть больше десятка посетителей, и минимум половина их них — шутники. Как и всегда.
Вошла поджарая шатающаяся сабула неопределенного пола и возраста. По клинике разнеслось… пожалуй, хихиканье? Да, из всех человеческих и нечеловеческих способов изъяснения, будь то посредством звука, цвета, радиолуча или осмерхетора, на ум приходит именно оно. Хихиканье звучало совсем близко, на расстоянии вытянутой руки, хоть и лежало за порогом осознанного восприятия.
— Дело не столько в том, что у меня ужасно болят зубы, — сабула визжала в таком высоком регистре, что дох-доктору пришлось включить специальный прибор, чтобы услышать ее речь, — сколько в том, что боль дергающая. Одно мучение! Хочется отрезать себе голову. Дох-доктор, у вас есть отрезатель голов?
— Позвольте взглянуть на ваши зубы, — дох-доктор едва сдерживал раздражение.
— Один зуб прыгает вверх-вниз на колючей подошве, — визжала сабула. — Второй кромсает десны, как заржавленная игла. Третий рвет, как тупая пила. Еще один обжигает, словно жаркое пламя!
— Позвольте взглянуть на ваши зубы! — сурово повторил дох-доктор.
— А другой сверлит дырки и закладывает в них маленькие тротиловые шашки. — Голос сабулы поднялся на тон выше. — Потом подрывает, и… О-о-ох! Вот опять!
— Позвольте взглянуть на ваши зубы!!!
— Смотри-и-и! — взвизгнула сабула. Зубы посыпались на пол — десять килограммов зубов, десять тысяч зубов — и разлетелись в разные стороны.
— Смотри-и-и! — еще раз взвизгнула сабула и выбежала из клиники.
Хихиканье? (Он прекрасно помнил, что у сабулы нет зубов.) Хихиканье? Скорее уж ржание обезумевших лошадей. Треск отбойного молотка — рев до ль куса. Истерический смех офиты. (На самом деле разлетелось десять кило мелких зловонных моллюсков, уже полуразложившихся). Надрывный гогот арктоса. (Теперь клиника пришла в негодность. Но это неважно. Ночью он сожжет ее и завтра построит новую).
Шутники, насмешники, они разыгрывали его. Это их развлекало.
— У меня беда, — начал юный долькус, — но я не могу о ней рассказать, потому что нервничаю! Мысль о том, что я должен о ней рассказать, сводит меня с ума!
— Не волнуйтесь, — мягко произнес дох-доктор, мысленно готовясь к худшему. — Расскажите о своей беде так, как считаете нужным. Мое призвание — помогать тем, у кого проблемы со здоровьем, какими бы они ни были. Рассказывайте.
— Да, но это заставляет меня очень-очень нервничать. Я не в себе, ежусь и корчусь. Я разнервничался. Того и гляди, конфуз выйдет.
— Расскажите о своей беде, друг мой. Я здесь для того, чтобы помогать всем, кому требуется помощь.
— Ой! Ай! Конфуз все-таки вышел! Говорю же, я страшно разнервничался!
Долькус обильно помочился на пол и, смеясь, выбежал из клиники.
Смех, визг, пронзительный хохот — казалось, они вытягивают душу. (Но доктор помнил, что долькусы не мочатся, у них только твердые выделения.) Хохот, улюлюканье! Долькус вылил на пол пакет зеленой воды из болота коль-мулы. Даже инопланетяне шутили над дох-доктором, и смех у них был язвительно-зеленый. Но тут ничего не поделаешь — на пару пациентов с настоящими, пусть и незначительными, проблемами, всегда находилась масса шутников.
В клинику вошел арктос… (Стоп! Нельзя рассказывать людям о специфических шутках этого создания. Даже са-була и офита залились краской смущения. Лишь сами арктосы способны воспринимать свои шутки. После него был еще один долькус…
Шутники, насмешники. Обычное утро в клинике.
Человек делает все возможное ради общности, которая гораздо выше его собственного «я». В случае дох-доктора Драги это означало пожертвовать очень и очень многим. Но тот, кто работает со странными созданиями, не вправе ожидать адекватного материального вознаграждения или комфортной обстановки. А дох-доктор был искренне предан своему делу.
Он жил без тревог, в простоте и гармонии; активно участвовал в общественных мероприятиях, даже малозначительных, всегда был полон энтузиазма и преданности коллективному существованию. Он обитал в домиках, сплетенных из гиолач-травы аккуратным двойным спуском. В каждом домике доктор проводил не больше недели, после чего сжигал его, а пепел развеивал. Один горький шарик из пепла он клал на язык как символ мимолетности преходящего и радости обновления. Жизнь в домике становилась скучной рутиной уже через неделю. А гиолач-трава, сплетенная в косички, должна простоять семь дней, чтобы хорошо гореть. Таким образом домики сами устанавливали ритм жизни. Полдня на постройку, семь дней на проживание, полдня на ритуал сожжения и рассеивания пепла и наконец ночь обновления под спейр-небом.