Я прикрыл глаза. Так я давал себе еще несколько минут блаженной передышки в тепле и покое, прежде чем вернуться в свой собственный мир, совсем не похожий на мир Ингрид. Потом я одевался. Два-три прощальных наставления:
— Так не забудь: не звони мне ни под каким видом. Помни, что там за мной следят. Если тебе придется вернуться в Нант, оставь мне в дупле записку.
Признаться, это была до того глупая выдумка, что я бы предпочел о ней умолчать. Рядом с перекрестком, на котором, если помнишь, мы с ней встретились, стоял засохший дуб с дуплистым стволом; вот я и додумался использовать его в качестве почтового ящика. Место вполне надежное, и, будь нам по пятнадцать лет, меня еще можно было бы извинить. Но ты только вообрази себе, как я, бесконечно уставший от жизни, роюсь в этом дупле в поисках любовных посланий. Полная нелепость! Но Ингрид эта затея привела в восторг. Она не оставляла в тайнике настоящих писем. Нет, она бросала туда аккуратно сложенные листки, усеянные красными отпечатками полуоткрытых губ. Таким образом я едва ли не каждый день собирал урожай поцелуев. Это напоминало мне ту пору, когда мы с отцом ходили по грибы, и я вскрывал эти пустые послания с болью в сердце. Короче, за все время — а времени, по-моему, прошло немало, хотя я за ним и не следил, — нас ни разу не потревожили. Ни одного нежелательного свидетеля. Вообще никого подозрительного. Ингрид жила на вилле одна.
— Тебе здесь не страшно? — бывало, спрашивал я.
— А чего мне бояться? — отвечала она. — Кто сюда забредет? К тому же у меня есть оружие.
— Ты шутишь?
— И не думаю. Внизу стоят ружья моего мужа.
— А ты умеешь из них стрелять?
— Ну конечно. Мы с мужем уже стреляли в уток. Дорогой Дени, за кого ты меня принимаешь?
Понемногу я рассказывал ей о своей жизни в Таиланде. О Ти-Нган, разумеется, ни слова. Этого никто не должен был знать. Но постепенно, урывками, она узнала все остальное. Она умела слушать, держалась по-товарищески, к месту задавала вопросы. Мне пришло в голову, что там, на месте, она, как бывшая медсестра, была бы мне полезна. Помнится, как-то раз я даже сказал:
— Жаль, что ты замужем… А то бы я взял тебя с собой, когда поеду обратно.
Я сболтнул это просто так, не придавая никакого значения сказанному; но со временем ты узнаешь, какую важную роль сыграли мои слова. Впрочем, все, о чем я тебе пишу, чрезвычайно важно. В этой истории любая деталь похожа на зуб крутящейся шестеренки. Итак, лишь какое-то время спустя произошло событие, перевернувшее мою жизнь. Между тем лечение, предписанное мною Клер, начинало давать результаты. Она стала не такой взбалмошной, или, если хочешь, уже не изображала из себя неразумное дитя. Понятия не имею, какова была доля притворства — разумеется неосознанного — в ее обычном поведении, да это и не важно, ведь я не невропатолог. Все, чего я хотел, это чтобы она не донимала меня с утра до вечера. Я готов был гулять с ней, кататься на лодке — она обожала эти долгие путешествия по протокам, где она помнила каждый поворот, — но иногда я нуждался в одиночестве. В такие минуты я бросался на кровать и размышлял об Ингрид, об отце, о матушке, о своем положении, день ото дня все более запутанном. Я считал, что поступаю как трус, предоставив событиям идти своим чередом вместо того, чтобы отрезать по живому. Мне бы следовало порвать с Ингрид. Эта нелепая связь все равно не могла продолжаться долго и наверняка привела бы к печальным последствиям; из-за нее я не решался открыто заявить матери: «Давай поговорим о письме, которое оставил тебе отец. Ты знаешь, что он потребует развода. Как ты намерена поступить?» Меня бы ждал немедленный и жестокий отпор. «А что намерен делать ты сам с той тварью, с которой встречаешься? Достойный пример для твоей сестры!» Требуется крепкое здоровье, чтобы вынести подобные сцены; мое же было слишком подорвано, чтобы противостоять матушке и тетке. Зато я мог пользоваться обходными путями, что и сделал, не откладывая. Я пожаловался на то, что в моей комнате слишком сыро.
— Это что-то новенькое, — недовольно заметила матушка. — Раньше она тебе нравилась.
— Возможно. Но теперь она мне уже не нравится. В ней я плохо себя чувствую.
— Так что же ты хочешь?
— Папину комнату. Там окна так удачно расположены, что всю вторую половину дня светит солнце.
Матушка с теткой переглянулись. Я продолжал как ни в чем не бывало:
— Этой комнатой сейчас никто не пользуется, и очень жаль… Думаю, папа не скоро вернется… если он вообще вернется.
Пауза. Затем матушка пробормотала:
— Что за дикая мысль!
Ясно было, что мой план пришелся ей не по вкусу. Пока я жил в своей прежней комнате, я оставался сыном… блудным сыном, с которым мирятся с большим трудом, и все же, вопреки очевидности, — малолетним мальчуганом в коротких штанишках, которому нечего лезть в родительские дрязги. Если же я переберусь в отцовскую комнату, это сразу придаст мне нежелательный вес, и, возможно, тогда придется ответить на мои вопросы.
Сам понимаешь, все это высказывалось в смягченной, завуалированной форме — лишь брошенные невзначай намеки на мысли.