Но отрицание закона разнообразия есть утверждение закона однообразия. Вместо многоцветности – серость. И чем однообразнее, чем серее, тем лучше. Чем ниже – тем надежнее, а чем выше – тем подозрительнее. Во всяком различии, во всякой особенности чудится угроза. Чему угроза? Вот именно этой ограниченности, претендующей на всеобщность. В конце концов, это не что иное, как бунт против жизни под видом спасения жизни.
Сальери, вольно или невольно, признает право на существование только себе подобных, себе тождественных. Но, признавая только себе подобных, Сальери парадоксальным образом (и не сознавая этого) отрицает и себя как личность: ведь он уже не он, Сальери, а лишь представитель касты жрецов (религией этой касты может быть не только искусство, но и наука, и национальная идея, и т. д.). Он растворяется среди себе подобных. Личная ограниченность утверждает себя как ограниченность кастовая и наоборот. И недаром в своих последних словах
Пока эта роль Сальери ему самому претит, он еще не вошел во вкус, не привык. Пока он осознает эту роль как поражение. Но если или когда он попривыкнет, то извлечет из нее победу и будет уже не в одиночку расправляться с Моцартами, а натравливать на них большую толпу. Будет не сам себя назначать в вершители судеб, а организует якобы законное избрание самого себя же и тогда уже на законных основаниях, не втайне, а открыто потребует от Моцартов «пользы» (своей «пользы», для себя «пользы») под угрозой смерти для них. Вот тогда-то и подменятся у него последние остатки угрызения совести лишь страхом разоблачения, который будет гнать его к новым злодействам, будет заставлять его сочинять все новые и новые сказки для сокрытия этих злодейств, для переименования их в подвиги.
А казалось, первый шаг по этому пути был совершен только во имя искусства. На самом же деле и первый шаг был во имя себя, во имя касты жрецов. А потом высокое искусство станет для него лишь прикрытием и властолюбия, и наживы.
Однако все это за пределами пушкинского эпилога, хотя все это одна из возможностей, заключенных в открытом финале трагедии.
Самое простое
Самое простое понимается всегда лишь под конец, когда уж перепробовано все, что мудреней или глупей.
«Моцарт и Сальери» – произведение уникальное даже для Пушкина. Всего 10 книжных страничек, всего 231 стих, а какое обилие мыслей и как живы они до сих пор, как трудно понять простое, но как радостно его понять.
Заканчивая работу и перечитывая снова и снова «Моцарта и Сальери», мы убеждаемся в том, чего опасались и что предполагали с самого начала: нам не удалось выразить и сотой доли того, что есть у Пушкина. А сколько вопросов мы не только не решили, но даже, по существу, и не поставили: «Моцарт и Сальери» в ряду всех «маленьких трагедий» Пушкина, в ряду всех болдинских его произведений осени 1830 года, в связи со всем его творчеством и со всей его жизнью, а еще в связи с развитием трагедии и трагического в мировой литературе до Пушкина и после Пушкина.
Есть немалое сходство между читателем литературного произведения и слушателем произведения музыкального. Но у читателя, в отличие от слушателя, как правило, нет никаких посредников. Ему еще труднее. Его «консерватория» в нем самом. Он сам себе исполнитель, оркестр, и дирижер, и аудитория. И это неизбежно. Но беда в том, что он становится нередко еще и композитором себе, не замечая, что уже исполняет и слушает чью-то музыку, и сочиняет свою собственную. В конце концов, мы и оказываемся плохими исследователями и плохими интерпретаторами именно потому, что в начале начал были плохими читателями.
«Добрые люди… не знают, как много времени и труда необходимо, чтобы научиться читать. Я затратил на это восемьдесят лет жизни и все еще не могу сказать, что достиг цели» (Гёте).