Революционный перелом перемолотил зрелую и уже подгнившую культуру. То был кризис, равный уничтожению ренессансного искусства Реформацией, остались обломки, стали складывать остатки и возрождать, как Античность. Распространялась грамотность. Не признающие общенародную грамотность достижением советской власти спорят с пеной у рта, так спорят, если отрицают факт. Оплошали с упитанностью и устроенностью, насытили
Друг мой Буба в телефонных разговорах прерывает меня внушениями, порицая за неправильные ударения и вульгаризмы. Но ведь он был вышколен обездоленными из бывших, а я с малых лет подвергался влиянию двора при доме № 6. Конечно, наседали на меня деды и родители, но я переживал конфликт отцов и детей, к тому же в обратном порядке: старшие прогрессировали, а на мою долю выпал романтический регресс. Положим, к правильной речи всех нас приучало радио, но на меня влияла ещё и конюшня. Конники изумительно владели специальным жаргоном, о таком богатстве и гибкости языка в своей области можно было только мечтать, но это если речь шла о лошадях, а между людьми… Мой выговор огрубел, словарь засорился, уже не вытравишь.
«Недовольство становилось сильнее там, где больше всего было произведено улучшений. Это может показаться парадоксом, но история полна подобных парадоксов».
Когда я открываю книгу Алексиса де Токвиля, мне кажется, я читаю про своих дедов, которые повторили парадокс Великой Французской революции: кто поднялся до революции, те и совершили революцию. О прошлом у дедов сожаления не было. Жалеть не могли того, что разрушали. Не слышал я от них причитаний, слышных теперь: «Что сделали с Россией!». В той России они жили, не принимали и современности. Если определять состояние их духа одним словом, я бы выбрал озадаченность. Свидетели и участники переворотов, жертвы политических передряг, думали, будто жизнь впереди, придет время всё обдумать и рассказать, но папка с надписью «Мои мемуары» оказалась пуста: не дождались дозволенности. Инертность тоже была, мемуары – близость конца, а хотелось пожить. Современники войн, участники революций, свидетели политических процессов, жертвы чисток, доносов и проработок – у них существование размеренное так и не началось. Выпали им исторические события, встречи с выдающимися личностями, социальное продвижение от патриархальной пашни до штурма неба, многообразные международные впечатления, мировой опыт, накопленный и непрерывно обдумываемый. От изобилия остались крохи и те пропали по большей части втуне, хотя у них в окружении
С тех пор, как мое время сделалось для меня предметом воспоминаний, стал я понимать их, проживших почти полжизни до революции. Не испытав изжитости образа жизни, тех же чувств не поймёшь. Вышедшим из низов жилось всё лучше, но тем яснее понимали: так жить невыносимо. Росло их благополучие, но то была уже сплошная ложь, прежде всего самим себе. Самообман, сплошной и всеобщий самообман, о чём писал их любимый Чехов: «Виноваты не смотрители, а все мы, но нам до этого дела нет, это неинтересно». Из простых уже при жизни поднявшийся к мировой славе писатель подчеркивал: все мы – других нет, все виноваты в попрании свободы, отсталости и бедности. По Герцену: людей можно освободить настолько, сколько есть у них свободы внутренней. Чехов находил, что современники самовлюбленно зашорены. По Юнгу, единицы являются сознательными современниками; Брукс Адамс считал: не меньше трех поколений требуется, чтобы образовалось понимание происходившего. Комментаторы Библии утверждают: предсказания пророков – воспоминания о прошлом, обращенные в будущее. Современность понимается задним числом, когда ничего изменить нельзя.
«На вдумывание мало у нас было способных».