Вблизи нас история проносилась, как огромная птица, вроде Ворона из Эдгара По, касаясь крылом и накрывая густой тенью. Не пострадали мы, как пострадали миллионы соотечественников. Сейчас высчитывают, сколько пострадало, но для живших тогда мера страха была не количественной, брали и взяли достаточно, чтобы в наших представлениях
Начало романа «Процесс» – один из немногих живых моментов у Кафки, достойный остаться словесным памятником эпохи: утром человек просыпается и чувствует себя виновным. Это – правда времени, запечатленная небездарным писателем, к сожалению, полуживым человеком, но правда универсальная – без границ. От пережитого ужаса не отделаться оговорочками, дескать, да, было, но прошло. Нет, не прошло. Те, кто говорят «прошло», к ним, видно, и не приходило – не жили тогда. Одно дело сказать, что «Архипелаг ГУЛАГ» – плохая книга, другое – утверждать, что это выдумка и ложь. Были о терроре книги хорошие, однако оставались нам недоступны, а литературно бездарный и двуличный человек проскочил и зафиксировал наше время. Преувеличил, исказил, но не выдумал страдания, неустранимые из советской истории. Незабываем и героизм, непостижима связь между ними.
«За нами должны прибыть грузовики».
Передо мной дневник Николая II в издании на английском, запись о грузовиках я дал в обратном переводе. В ожидании грузовиков царь находился в Царском Селе под арестом. Головную машину в автоколонне вёл Дядя Миша, человек военный, прикомандированный с января 1917 г. к Ставке Главного Командования во Пскове.
После Февраля его назначили командовать правительственным гаражом. Получил он распоряжение отправиться в Царское Село и доставить политических узников на станцию Варшавской железной дороги. Грузовики, которых ожидал низложенный царь, предназначались для домашней утвари, Николай и его семья разместились в двух автомобилях, царь их называет «моторами», как было принято, это я проверил позднее по русскому оригиналу.
О чрезвычайной поездке Дядя Миша оставил записки, хранились в Отрадном – наше гнездо под Ленинградом, где Иван Солоневич, идеолог народной монархии, в годы революционной разрухи менял обесцененные рубли на сало. Рядом, забор в забор, правительственная дача в бывшем загородном особняке купца-раскольника (в подвале обнаружили хлыстовскую избу). На даче жила вдова Кирова или, может быть, её сестра, которая, согласно биографам, играла в кировской семье роль первостепенную. По словам моей матери, разговоры я вёл со вдовой, выражая свои мнения конвульсиями конечностей. Навещавший вдову (или свояченицу) свидетель убийства Кирова Иван Кодацкий, советский и партийный деятель, любитель спорта, прежде чем его репрессировали, регулярно ходил на футбол и брал с собой племянника Деда Бориса, Валю Воробьева, погибшего в Блокаду.
Когда я стал способен прочитать написанное Дядей Мишей, его записок уже не существовало. Перед самой войной Дядя Миша скончался от неопознанной болезни, а наш дом во время войны сгорел, и как горел, с другого берега Невы видел воевавший там Дядя Юра: наш берег был опорным пунктом немецкого сопротивления[75].
Дяди-Мишины записки читал мой отец и подтвердил, что я слышал от Деда Бориса, между собой дед и отец не знались, о записках у меня сложилось представление, я думаю, достаточно достоверное. Царь в дневнике называет станцию, куда вез его Дядя Миша, – Александровская, там работал наш прадед-машинист, для Дяди Миши родная дорога. В Царскосельском парке всюду виднелись штабеля дров. «Знаете, кто это напилил?» – спросил Дядю Мишу сидевший рядом с ним низложенный самодержец. И с гордостью последний российский император сообщил моему двоюродному деду: «Это я напилил». Вспоминал ли царь Филопемена? Как мы теперь знаем, Николай был человеком начитанным, а полководец, прозванный «последним греком», считал нужным выполнять домашние работы, припасал дрова, взятый в плен римлянами, совершил над собой казнь сократовскую: принял яд…