Хотели меня вычеркнуть и охранители нашей ортодоксии. В институтском сборнике проскочила моя статья о том, что Маркс консерваторов ставил высоко как консерваторов, если то были Коббет и Карлейль, обличавшие пороки буржуазного прогресса. Ленин в творениях Толстого видел зеркало революции, однако не делал из Толстого революционера, перед ним был утопических убеждений великий художник, который рисовал несравненной истинности картины жизни, исторически обреченной патриархальной жизни. «Реакцию протаскиваете?» – спросил Кожинова партийный работник, читавший статью. Вадим, уже понаторевший боец, знал, что не факты, а фракции служат мерилом доказательности, он успокоил обеспокоенного: «Это наш человек написал». Вопрошавший, рассказывал Вадим, усомнился в моем стопроцентном правоверии, однако оргмер не принял.
Проблема партийности
«Ленин требовал партийности только от членов Социал-демократической партии и преимущественно, если не исключительно, в политической публицистике».
До какой безнадежности у нас был запутан вопрос о партийности – центральный вопрос литературной политики! – видно из беседы, кого с кем? Главного редактора журнала «Новый мир», поэта Александра Твардовского со своим сотрудником, моим старшим университетским соучеником, Владимиром Лакшиным. Два лидера литературной борьбы, крупнейший поэт и видный литературовед сходятся на том, что Ленин имел в виду не художественную литературу, а партийную публицистику[224]. В том же духе толкует статью Ленина русский по происхождению и образованию американский литературовед Виктор Иванович Террас, автор книги о Белинском, осведомленный в своей области специалист. Не берусь читать в сердцах знающих людей и решать, зачем шли они в самоуничтожающий умственный штопор, но таков образцовый пример решения вопроса запутыванием вопроса.
У Володи головоломное положение проступает само собой в дневнике, он не лукавит, он в самом деле так думает. Сознавал ли Лакшин, каким же доктринером он выставляет себя? Одна из последних наших встреч с Володей носила оттенок мистический и была, я думаю, символической. Приехал я в Ясную Поляну, пошел по парку, вдруг на лужайке вижу: среди природы на раскладном стуле сидит Лакшин и разговаривает сам с собой. Ну, думаю, караул: тронулся! Бросился к нему, а из кустов со всех сторон: «Назад! Назад!». Оказывается, идёт съемка. Голоса ниоткуда требовали: «Не мешайте Лакшину!»
В дневнике Володя упоминает «Димку», Дмитрия Старикова, своего сокурсника по Университету, моего старшего соученика ещё по школе. Признает Димкины способности, не забыл, что Старикова называли «новым Шахматовым», это на филологическом факультете, где знали, что значит измерять способности масштабом Шахматова, которого основоположники современной лингвистики называли «золотым мальчиком филологии». Но Стариков перешел на сторону «Октября», и Володя знает, что Димка совершил тушинский перелет слева направо не по карьерным соображениям, однако над причинами перехода и не задумывается, ничего, кроме недоумения и досады, не выражает по этому поводу. Ему как завотделом критики оппозиционного «Нового мира» приходилось выдерживать нападки правоверного «Октября», но переход для него выглядит лишь прискорбным происшествием. Другой точки зрения Володя допустить не может, всё не-новомирское – тупость, глупость, подлость. Доверяя дневнику свое отчаяние, Володя поносит сопротивляющихся правде, которую он хотел бы опубликовать, а ведь в сущности хочет лишь
С Дмитрием Стариковым последний разговор у меня состоялся незадолго до его ранней кончины (рак мозга), разговаривали мы в поезде по дороге на какое-то мероприятие. Это был голос догоравшего правдоискателя, не знавшего, «куда пойти», ибо он уже успел разочароваться в тех и других. Бен Сарнов заклеймил Старикова как проходимца, Димку продолжают хоронить за «разнос Даниила Гранина», добивают за «травлю Евгения Евтушенко», вгоняют в небытие, и не дают нынешней публике перечитать и «травлю», и «разнос», чтобы читатели сами могли судить, чья была правда.