Это была книжка о А. Н. Веселовском, нашем зачинателе сравнительного изучения литератур. Бродячие сюжеты, заимствование приемов, всевозможные влияния и типология, сознательные и неосознанные подражания, цитатность (межтекстуальность) были выявлены школой Веселовского с естественным заключением: великие русские писатели завоевали мир, усвоив Западный опыт. Таков был вывод из брошюры (и тезис моего доклада), но в 40-х годах на выводы компаративистики было решено взглянуть иначе. Кем и почему, зачем решено, как во всех таких случаях, надо выяснять поименно, распутывая клубок внутрилитературных конфликтов вместо отговорочной формулы «Власти преследовали…» Властей натравливали, властям подсказывали, а кто натравливал и подсказывал, надо выяснить. Так или иначе, вывод из брошюры был сочтен порочным и подвергнут принципиальной критике. Не мировое значение, а принижение наших классиков извлек Фадеев из книжки: наши великие писатели иностранные влияния, видите ли, испытывали! Фотограф помнил, как глава советской литературы, обличая безродный космополитизм, потрясал карманного формата буклетом: «Всё началось с этой книжицы». Тут фотограф щелкнул затвором, а двадцать лет спустя, увидев ту же книжицу в другом контексте, снова щелкнул.
Выступление Фадеева, по рассказу фотографа, слушал сочинитель вредной книжицы, директор Института, академик Шишмарёв, рядом с ним жена (они жили в Институте). Академик, по словам фотографа, слушал адресованную ему инвективу молча, супруга поражалась: «Какой красивый молодой человек! До чего же красивый молодой человек! Откуда же в нём столько ненависти?». Снимок Фадеева, художественный портрет, сделанный Ивановым, отразил импозантность оратора, время смахнуло агрессию: красавец, кажется, поёт хвалу. Хотел бы я тем снимком украсить свой текст, но фотографа Иванова на свете тоже нет, коллекция его в смутное время исчезла, кто-то сбыл на сторону, возможно, за границу. Жаль, не попадалось мне ничего нагляднее, что отражало бы судьбу Фадеева, незаурядности, исковерканной и погибшей. Встречал я Мишу, сына Фадеева. Он услышал выстрел и нашел отца мертвым, лицом к портрету Сталина. Старшего сына, актера, женатого на Гурченко, я тоже встречал, но его эта чаша миновала. Мишу я вспоминал, когда готовили мы собрание сочинений Луначарского, читал я суждения ученого Наркома о том, как «революция бросает в пламя и переплавляет». Мишу переломало. Совершавшие революции, сражавшиеся за Родину, жившие при Сталине окажутся далеки от ныне населяющих Россию так же, как греки оторваны от эллинов. Мы вступили в период
Слышал я песни нынешней молодежи. В наше время вместо песен советского оптимизма (думаю, бессмертных) запели о неправде, не столь профессионально, но большей частью искренне, хотя, я думаю, недолговечно. Сейчас воют от бессмыслицы. А чего ещё ожидать от прозы жизни?
«Под гайкой»
«…Достаточно вспомнить ранние повести и рассказы таких писателей, как Замятин…»
С референтских времен получил я допуск в спецхран основных московских библиотек. Как только смог я закрытому хранению сказать «Сезам!», и передо мной отворились таинственные двери, так погрузился я во всё, что было прежде недоступно, находилось «под гайкой», шестигранным знаком запрета. Путь в специальное хранение, скажем, в Ленинской библиотеке, проходил мимо уборной, из которой всегда шел жуткий смрад, но, преодолевая
Как и в саду Эдемском, допуск к древу познания зла был ограничен. Каждый Адам мог быть искушаем если не одним-единственным, то во всяком случае одного сорта яблоками – по определенной тематике. При мне читатель получил отказ: «У вас допуск по философии, а это порнография». Читатель было упёрся, настаивая, что есть и такая философия. Ему ответили: «Товарищ, не спорьте. Мы вам говорим, что это порнография». Эротические эссе Кьеркегора были засекречены по разряду порнографии, хотя эпилептически-вязкую, невыносимо-скучную словесную самотерапию надо бы не запрещать, а заставлять читать в наказание всем недовольным жизнью.