Илья Сельвинский приходил на факультетский поэтический кружок с намерением возглавить студенческое творческое содружество. Стихов я не писал с тех пор, как сочинил поэму о Магнитке, но из солидарности с поэтами-друзьями тоже пришел, а уже в ИМЛИ Симмонсу переводил Семена Кирсанова. Не помню, почему потребовался перевод. Может быть, потому что со второй фразы по ходу беседы советский стихотворец стал читать советологу свою последнюю поэму и конца этому не предвиделось. Симмонс не обижался: «Что с него возьмешь? Поэт!», но приостановить биение кастальской струи все-таки требовалось, и я запросил пощады от истощения сил.
В Институте исторические личности состояли сотрудниками. Живые тени жестокого прошлого, те же самые люди, что не на жизнь, а на смерть (буквально) сражались друг с другом в схватках 30-х годов. Упомянутый без симпатии Маяковским в предсмертном письме Владимир Владимирович Ермилов делал на Ученом совете доклад «Основная идея Толстого». Сидевший рядом со мной пожилой сотрудник змеиным шепотом прошептал соседу-сверстнику: «Это что же за идея такая?» А тот отозвался ещё более ядовитым шипом: «Сам живи и дай жить другим».
Нужно мне было срочно вставить в реферат дату, когда выступили формалисты, попался мне в том же институтском коридоре их противник, конструктивист Корнелий Зелинский, чью статью о Есенине читал и перечитывал, и я у него спросил, не помнит ли он дату выступления его оппонентов. Устремив на меня тусклый, недобрый взгляд, Корнелий Люцианович едва слышно, словно осенняя листва, прошелестел: «Не помню». Дохнуло на меня злобой того времени.
Не в Институте, а в театре мне указали: «Горбов!» Автор обзора зарубежной русской литературы, похоже, прямо на людях прятался от людей. Невольные показания участников прежней литературной борьбы говорили о том, насколько запреты, взаимные обвинения и всевозможные
Обаяние формализма для нашего поколения отрицать невозможно. Формалисты считали себя образцом академической порядочности, и мы им верили. Острый на язык Виктор Борисович Шкловский когда ещё приходил к нам на факультет, восхищал, вспоминая постреволюционные годы: «Правила, говорят, мы нарушали… правила… Да ведь правил-то не было!». Приглашал: «Картошки и коньяку у меня хватит!». Кое-кто съездил к нему на дачу (во Внуково или Переделкино, сейчас уже не помню), но больше не ездили. Идея