Виктор Петелин, вот кто высказался против социалистического реализма. Писания Абрама Терца-Андрея Синявского, которого считают первым сотрясателем основ нашего канона, и появились позднее, и по сравнению с разгромной петелинской речью, которую я прекрасно помню, Андрей Донатович издал апологетический лепет[155]. Виктор, в отличие от Андрея, доказывал, что реализм у нас не социалистический. Попало ему или нет, я не знаю (он был из редких смельчаков старшего курса), но на лицах у слушавших его, в особенности Василия Ивановича Кулешова, ещё совсем молодого преподавателя, который вёл собрание, выражалось ошеломление. Как унять словно с цепи сорвавшегося критикана и затушить этот пожар?[156]
Уже знакомый мне писатель Владимир Дудинцев, и тот дрогнул на обсуждении своего подвергшегося принципиальной критике романа «Не хлебом единым». Слушал он наших ораторов: они, отправляясь от его романа как повода, крушили псевдосоветскую действительность в традициях русской революционно-демократической критики, которая шла дальше литературы. Слушал-слушал Дудинцев, взял слово и начал нас осаживать. «Ребята, – говорит, – тормозить надо, вовремя тормозить!» А Константин Симонов и вовсе тягу дал. Придрался к слову, которое ему показалось неуместным: «Позвольте на записки, где подчеркнуто честно, не отвечать», и ушёл от острых вопросов.
В наших сердцах, по студенческой традиции тех стен, «горел огонь любви к истине». Наши сборища по своему накалу напоминали о революционных временах и проходили в той же Ленинско-Богословской аудитории, где некогда митинговали наши деды. Дед-эсер рассказывал, как в марте семнадцатого, предчувствуя поражение в дебатах, старый террорист-каторжанин шепнул ему на ухо: «Давай перережем ненаших». Говоря о ненаших, человек начитанный цитировал Герцена, а меры предлагал по нечаевскому катехизису. Там мы и дебатировали. Народу до отказа, не лекции – все места заняты и в проходах полно, плечом к плечу, между нами чуть ли не повис слепой. Росточка невысокого, его стиснули, он до пола едва достает и не ропщет, полувисит и слушает. «Стучи в барабан и не бойся!» – цитируя Гейне и ударяя о трибуну кулачком, взывал Гриня Ратгауз, внук поэта, сочинявшего слова для романсов Чайковского, и, хотя Гриню нам ставили в пример как будущего ученого, он не попал в аспирантуру. Неприятности обрушились на Гриню после бегства за границу его друга Алика.
С Аликом, первым невозвращенцем Александром Дольбергом, я был всего лишь знаком, но как-то после занятий он предложил мне пройтись. От Моховой до Пушкинской всю дорогу говорил Алик, говорил намеками, из которых я ни одного не понял. Лишь впоследствии осознал, что был выбран для предотъездной исповеди, воспринять которую оказался неспособен. Когда же стал я референтом и получил доступ в спецхран, попалась мне в зарубежной печати фотография Алика. Имя тоже, быть может, попадалось, но – псевдоним. Увидев знакомые черты, стал я себя спрашивать, зачем же будущий дефектор доверительно со мной говорил? Если задумал он побег, сообщник оказался бы обузой. Если рекрутировал, не от своего же лица! О его намерениях были осведомлены? Что же такое был на самом деле его неожиданное невозвращенство и дальнейшая антисоветская деятельность? Зубатовщина советского времени остается целиной, хотя в книге А. В. Островского «Солженицын. Прощание с мифом» среди провокаторов и называются лидеры диссидентского движения. Допущение невероятное? Бунтарство французских студентов 1960-х годов, как стало известно, направлялось подстрекателями. Дошла до меня книга, где сказано, что Алик был двойным агентом. Источник не считается надежным, но покаянные письма Алика работодателям из «Радио-Свобода» приводятся facsimile и verbatim[157].
Истинные герои, мои сокурсники, бескорыстные протестанты, забыты и остались вовсе неизвестными: боролись за принципы – не за место под солнцем. На волне антисталинизма вперед вышли деятели горбачевской складки, и власть остается у них в руках, меняются фигуры, но того же покроя, люди практические или, как теперь говорят, прагматики.