Были на этом стволе и «бабьи» костыли. На них висели чугунки, корыта для стирки белья, тряпки, которыми к праздникам мыли в избе полы; чернело помело для подметания пода печи. Женщины — бабушка, мама и еще одна, сноха, жена отцова брата — доходили до совершенства в своем умении брать от ветлы все, на что она была способна. С весны они превращали ее во вторую избу. Сюда, в холодок, вывешивались люльки с пацанами; под ее сенью бабы плели в страду перевясла, отдыхали, «искались» в головах друг у дружки. Не было такого сучка на ветле, который бабы к чему-либо не приспособили. Они уступали в этом разве только что одним грачам. Поэтому между бабами и грачами шла извечная борьба за «обладание» ракитой.
Бывало, в середине марта, в пору капели, почернеет с южного ската соломенная крыша избы. Идешь из школы, и вдруг заколотится радостью сердце: а ведь весна уже! Парит пригретая солнцем соломенная крыша, А на черном, оголенном от снега скате ее ясно обозначилась зелень побегов ракиты. Не поймешь поначалу, что зеленеет — почки или сами сучья? Но вот начинаешь понемногу замечать, как день ото дня набухают, тяжелеют мохнатые почки. Ветви под их тяжестью гнутся, оседают; почек-сережек становится все больше и больше; еще неделя— и за ракитами совсем уже не видать крыши. Тебе по-прежнему кажется, что сквозь зелень молодой листвы виднеется почерневшая солома; и вот в одно прекрасное утро замечаешь, что это вовсе не крыша, а грачиные гнезда.
Грачи всегда прилетали неожиданно, хотя они прилетали примерно всегда в одно и то же время. Проснешься и, еще не открыв глаза, еще в полудреме, слышишь: ракита ожила! Слышишь утреннюю грачиную возню, шорох крыльев, бестолковое карканье, видишь, как бьется за окном яркое солнце, и, обрадованный, босиком, в одних портках, бежишь на улицу.
На крыльце стоит бабушка. Она в грубой, клетчатой поневе; на голове линялый, бесцветный повойник.
Бабушка смотрит на верхние сучья ракиты, где снуют, устраивая гнездовье, грачи, и говорит:
— У-у, прилетели, окаянные! Лихоманка вас возьми!
Мать, помолодевшая, в сарафане с подоткнутым спереди подолом, стоит под ветлой на носочках и, щурясь от солнца, снимает с суков наши портки и рубахи… «Прилетели грачи, и теперь до самой осени, пока птицы не вырастят молодых грачат, белье на ракиту вешать нельзя: оно тотчас же покроется шлепками грачиного помета.
Зато всю зиму на этой ветле, как в праздники флаги на корабельных мачтах, висит задубевшее от мороза белье. Всегда очень много накапливалось этих портков и рубах. Нас, детей, в семье было шестеро: пять ребят и одна девочка, наша сестрица; и мы не были ужасными грязнулями — и, однако, когда ни погляди на ветлу, всегда на ней полно белья.
Такова была эта ветла.
А их возле избы росло еще две, обе от соседей, с проулка. Поближе к низам — еще одна. Она тоже была старая, ободранная. Она стояла там, где когда-то находилась рига, и, видно, служила защитой на случай пожара. Ригу сломали в первую же колхозную весну. Зачем они, частные риги? Коллективному хозяйству нужна единая, огромнейшая рига.
И ригу сломали, а ветла-защитница осталась.
Ракита эта была курчава, приземиста. Она росла одиноко на взгорке. А дальше начинался крутой склон — низы. Все остальные ракиты, как я уже сказал, росли в низах, в самом конце огородов, вдоль глубокого суходольного лога. Лог был настолько глубокий, что ветлы, растущие внизу, вершинами своими едва выглядывали из-за желтого обрывистого ската. Сразу же за логом виднеется клочок пажи — бурой, никогда не паханной земли: не то выгон, не то заброшенный луг. Далее выглядывают полуистлевшие, взъерошенные ветрами соломенные крыши изб соседнего порядка — Бугровки. Самая голь селилась на этих Буграх; ни ветелки возле изб, ни сарайчика, только и видятся крыши мазанок да два-три журавля над колодцами. А за Бугровкой чуть ли не на десяток километров увалы полей, белые зимой и зеленые или желтые летом. Слева, на горизонте, словно сгорбившаяся старуха с посохом, машет крыльями ветряк хворостянской мельницы. Самого соседнего села, скрытого в балках, почти не видно. Видна еще церквушка с покосившимся куполом да чернеют вязы в стороне, на отшибе: там кладбище. А правее кладбища в голубеющей по весне дымке чернеет могучий шрам, рассекший землю.
Это Мшанская выемка. Если долго-долго стоять на задах, у ракиты, то в этой выемке изредка можно заметить дымок. То поезд. Тот самый поезд, на котором уехал вчера отец…
Может, и совсем не тот, может, это вовсе не пассажирский, а товарный, но мне всегда казалось, что дымит именно тот самый паровоз, который важно попыхивал там, на станции, когда отец, перед тем как войти в вагон, целовал нас всех по очереди: сначала Маньку, сестрицу, потом Степана — младшего карапуза, потом Митю, потом меня, потом Ивана, потом старшего Федора и, наконец, мать. В тот же миг, где-то у станционного домика, звенел колокол, паровоз давал оглушительный гудок, и состав, понемногу набирая скорость, скрывался за поворотом.