Горела рига Игната Старобина. Это дома через два от нас. Огромный факел, багрово-красный внизу и черный вверху, вытянулся в поднебесье. Там что-то гудело и трещало. Ветер раздувал пламя; черные шапки обуглившейся соломы, словно парящие птицы, медленно опускались на крыши соседних риг и изб.
Я с ужасом смотрел на эту дикую ярость огня.
Дед с отцом, взобравшись на крышу, стали поспешно раскрывать избу. Сядет «шапка» огневая на соломенную крышу — солома загорится. А голые стропила огонь не возьмет… Они не успели оголить и половину стропил, как ветер повернул в сторону села. Спустя каких-нибудь пять минут заполыхали избы и на Большом порядке, и на Вылетовке. Все село было охвачено огнем…
Это было давно, в первый год коллективизации. Тогда один-единственный раз видел я, как раскрывали нашу избу.
Чаще же случалось обратное.
Каждое лето, лишь пройдет первый дождь, мать суетится, ищет тазы, чугуны и спешит подставить их под струйки воды, льющиеся то тут, то там с потолка. Все лето только и разговору, что крыша ветха, что пора бы избу перекрыть. «Вон, даже Авданя перекрыл… А мы — как кусочники какие-нибудь: ни у кого к дому душа не лежит», — ворчит мать. Отец отмалчивается. Ему не до этого. Он теперь бригадирствует: уйдет с утра на баз и как в воду канул.
Разговор о крыше продолжается год, другой. Наконец отцу это надоедает. Глядишь, как-нибудь поздней осенью, в ненастье, когда начнет протекать в самом почетном месте избы, в «вышнем» углу, отец молча ставит лестницу и лезет с граблями на крышу. Час-другой он поковыряется для вида, примет от матери несколько вязок сторновки и к обеду слезает.
Весной крыша течет по-прежнему.
Время от времени все повторяется сначала. Поштопает отец — и быть по сему. Но чтобы раскрыть и покрыть заново, до этого не доходило дело ни разу.
Ни разу! И вот сыновья решили под корень разорить старое гнездовье…
Больше всех переживала мать. И как ей не переживать? Вся жизнь ее тут прошла. Сгори теперь наша избенка, думалось мне, и то легче: ничего не поделаешь — несчастье. Несчастье со всяким может стрястись.
А тут сами уничтожали. Жестоко.
Федор и Павел Миронович орудовали вилами. Вниз летела превратившаяся в труху черная солома и остатки обрешетки, изъеденной червоточиной. И запах будто на пожарище.
Мне стало как-то не по себе. Я пошел на зады посмотреть, где мать.
Картофель на огороде уже взошел, но широкие листья молодых кустов еще не закрыли грядок. В бороздах бродили распуганные куры. Они тревожно высовывали головы из-за гряд и кудахтали, будто жаловались кому-то.
Мать стояла под ракитой, росшей на горе, перед спуском в низы. Она смотрела вдаль и, подобрав подол передника, вытирала им слезы.
О чем она думала?
Может, она, как и я в детстве, тоже ждала, что вот-вот вдали, во Мшанской выемке, появится дымок поезда? Не знаю.
Я подошел к ней. Услышав мои шаги, мать встрепенулась, как испуганная птица. Мне очень хотелось сказать ей, чтобы братья не рубили ракиты. Но, увидев, что она плачет, я сказал:
— Не расстраивайся, мама! Ты никуда не уедешь из Липягов. Ты будешь жить у нас с Ниной…
Когда мы с матерью вернулись, изба и сенцы были уже раскрыты. Братья разбирали стропила, а Павел Миронович вилами сбрасывал с потолка рыжие дубовые листья. Листья эти в свое время насыпаны были для утепления. У нас называют это так: ухваивать потолок. В Липягах ухваивают на зиму не только потолки, но и погреба, чтобы картошка не промерзла, и стены изб. Избы, как правило, ветхие; чтобы их зимой не продувало, делают завалинки. Отступив пол-аршина от стены, вбивают рядком колья, переплетают их кое-где хворостом. Пространство между плетнем и стеною осенью заваливают сухим листом.
Завалинки делают высокие — до самой пелены. И окна наполовину засыпают. Оставляют небольшую отдушину, но и ту на ночь плотно закрывают специально на то приготовленным снопом.
Ну, верно, после такого «ухвоя» нашу ветхую избу не продувало. Натопят — не продохнешь. Людей в избе полно — и на печи спят, и на полатях, и на лавке, — а тут еще овца с ягнятами, телок… Дух стоит такой, что вот-вот потолок вышибет.
А деду все кажется, что избу продувает. На будущий год он норовит сделать завалинку потолще и заранее обдумывает, как бы нагрести побольше «листу».
Сгребание в лесу сухого листа — одно из самых поэтических воспоминаний детства. Бывало, поздней осенью, после первого морозца, мать по-темному стаскивает всех нас с печи:
— Ребята, вставайте скорей! Поедем в Погорелый лист гресть. Ефан уже поехал! Скорей, скорей! — тормошит она нас.
Мать торопится потому, что в округе нашей лесов мало. Бедная природа у нас. Обделила она липяговцев. Ни леса, ни речки путевой. Лист древесный в иных местах и сгребать-то не сгребает никто. А у нас он — в драку! Как же без листа? И дом утеплить надо, и на растопку печки надо!