Я висел над самой водой и держал лом в обеих руках. Мокрый запах льда, брызги, осколки летели в лицо, и первые мои удары по врагу были бестолковыми. Ледовина еще в пяти шагах, а я напрягаю свои силы, кидаю железное копье, и оно скользит по гладкой спине ледовины, а ледовина подавалась под ударом в воду, чтобы через минуту с новой силой отдачи всплыть и полезть на меня с разъяренной силой. Но скоро я наловчился, почувствовал уверенность в себе и стал рассчитывать каждое свое движение. Я подпускал ледовину в упор к лестнице: вот-вот коснется она острым своим краем, и, как пастью, перекусит и лестницу, и меня. И тогда со всего размаху прямым ударом лома бил ледяного врага в спину. В лицо мне стремились ледяные брызги, осколки царапались до крови, но ледовина с воем оседала в воду, словно утопала, а вместо нее всплывали разбитые нестрашные ледыхи — маленькие и верткие, как щенятки. Они ловко кружились на месте, ныряли и, увлекаемые течением, уносились в лоток, чтобы за моей спиной с радостным воем кинуться в родимое им русло Шата.
В этом реве, треске льда, в звоне — а лед звенит, когда распадается под ударом, как звенит разбиваемая бутылка — я не слышал ничего, кроме ледяного воя, не видел ничего, кроме ледовин, шедших на штурм нашей крепости. Но я знал, что на берегу стоят мужики, следя, как вода топит землянки наших грабарей и все ближе и ближе приливает к деревням. И знал также, что над моей головой висят Наташины глаза, и по ловкости своих движений угадывал, что она следит за мною неотступно.
И еще один голос слышал я: «Сед-о-о-оо-о-ов!» Как призыв боевой трубы, врывался он в ураган ледяного штурма.
— О-о-о! — кричал я, не поворачивая головы, и крик мой, ударяясь о лед, кидался назад в мое лицо.
— Держишься, щучий сын?
— Де-е-е-ержусь! — орал я во всю свою могучую грудь.
Это допрашивал меня Донецкий.
А вода все прибывала. Каждый час давал подъем воды в пять сантиметров, хотя все пятнадцать щитов лотка были открыты. Привязанный за пояс, я не мог подняться выше с последней ступеньки штурмовой лестницы. Льдины подходили к самым моим ногам, они грозили непосредственно мне, и каждый промах стоил удара по ногам. Я вертелся, как угорь, я кидался вперед, почти касаясь руками скользкого и мокрого тела моих врагов, я разил их без устали, в диком восторге.
И ведь издалека заметил я ее — три прожектора светили нам на лед, и еще в первом луче увидел я большую ледовину с примерзшей осокой. Она пополам пересекалась черной полосой дороги. Но лучи прожекторов не совпадали, и ледовина пропала в черной густоте. Во второй раз увидел я ледовину под ногами. Она, как медведица, подмяла под себя мелкий, перебитый лед, встала на дыбы и кусанула в мою грудь. И я тогда засмеялся — уж очень чудно показалось, что все три луча прожекторов вскочили на небо, а лед из синего обратился красным.
Мне потом сказали, что без памяти я пролежал целый час, а когда очнулся, нашел на себе теплые, дрожащие руки и, не открывая глаз, догадался, что они Наташины. Оправившись от болезни, я стал говорить ей «ты» — и как товарищу, и как жене. Она же мне первая и рассказала, что садануло льдиной в четвертом часу утра, что на мое место встали двое и справились с работой не хуже, что Донецкий отдал свою пролетку, чтобы немедленно везти в больницу на северный участок, и что в больнице, когда перевязали и положили в отдельную комнату на чистую койку, она захотела остаться, а фельдшер не хотел разрешить.
— Ну-у? — удивлялся я. — С чего же это он?
Тут она краснела и опускала глаза, а мне было дорого ее смущение.
— Ну, никак, никак! — повторяла она.
— С чего же это он, сука! — продолжал допрашивать я, притворяясь, что не знаю об этой истории.
— Только, — говорит, — жене да матери наш больничный устав разрешает оставаться из женских родственников всего мира. У нас, — говорит, — свои женщины есть — сестры милосердия и няни.
— Вот жук! Ну, жук! — притворно возмущался я, а сам холодел от наступления счастливой минуты всей моей жизни. — Ну, а ты чего?
Я ждал ее ответа, опуская глаза. Не мог я смотреть в ту минуту в ее глаза, и она в эту минуту не могла поднять свои глаза. И видел ее руки: они теребили одеяло, они совсем не знали, куда себя девать.
— Ну, я и сказала… — насмеливалась она вдруг и осекалась.
— Что сказала? — продолжал я, давясь словами.
— Сказала, что я — твоя жена! — выпаливала она сразу и прикрывала глаза руками, выворачивая ладошки кверху.
Эту историю я заставлял ее рассказывать по нескольку раз в день.