— Думаешь, из-за чего весь этот шухер в нашем занюханном Сомове? Мне Юлий Леонидыч по секрету сказал. У нас тут не просто так. А как бы образцово-показательные демократические учения на всю страну!
— Это хорошо. Значит, и обделается наша королева тоже на всю страну! — хохочет Ирка.
В дверь звонят. Зиновий отворяет дверь на лестничную площадку, смотрит недоуменно — на площадке топчутся какие-то бритые наголо сопляки.
Ирка тут же отстраняет Зиновия и вталкивает его в квартиру.
— Это ко мне!
— Что им надо?
— Отвали, Зиновий.
И когда Щеколдин молча уходит, озирает этих придурков.
— Есть дело, пацаны… Денежное…
Наутро мы с Лохматиком отбываем первой электричкой шесть двадцать в столицу. На улице дождь, и в вагоне воняет мокрой одеждой, прелой листвой и табачищем.
Сомовские арбайтеры и мелкие бизнесмены, прущие в столицу, тут же устраиваются досыпать свое. Мы втискиваемся к окну, по которому косо и беззвучно хлещут струи, начинаем разбираться в своих наметках. Под коленкой я держу туго набитую спортсумку, запихала туда все, до копеечки, из того, что настригла со вчерашнего публичного торжища.
Губернатор мой где-то шляется по своим Китаям, помощник сказал, что служебная командировка у него не просто так, а в делегации и им еще ехать в какие-то свободные зоны на юге.
Только теперь я и без всяких Лазаревых обойдусь.
Пусть ему всякие китайки свои узкие глазки строют.
И не вспомнил про меня ни разу. Не икнулось ему там.
Как говорится — и не очень хотелось…
— Черт. В Москве бы дождя не было, — беспокоится Лохматик.
— Слушай сюда. Переговоры с этими бандитами. Ну, ансамблем попсовым… от которого молодежь писает… я беру на себя.
— Они без аванса не приедут.
— Должно хватить. На тебе — визит к бронекатернику. Ну, этому ветерану, который адмирал. Он же наш земляк… Воевал на Волге… Щеколдиниха его фактически из города выжила. Наши стариканы, которые еще живые, нам за него свечку поставят…
— Это понятно. Дальше что?
— Да тут у меня шестнадцать матерей-одиночек с первоклашками. Вот бы к первому сентября — детворе ранцы из «Детского мира», а? С картинками. И тетрадок там, фломастеров… Только это же как бы подкуп будет?
— Подкуп — это когда по подворотням их команда алкашам чекушки с Зюнькиным профилем раздает. А у нас — благородный жест.
— Думаешь? Растяжку уличную заказать, как у Зюньки. Хоть одну… Чтобы не выпендривался. Только они дорогие, жуть… Главное — компьютер. Принтер лазерный бы… Ксерокс помощней… И вот тут еще. Посмотри сам. Хоть что-то можем вычеркнуть?
Мы склоняемся над блокнотами, я краем уха слышу, как лязгает тамбурная дверь, кто-то бежит по проходу, бухая тяжелыми ботинками, мне лупят по башке сзади чем-то тяжелым, тут же глаза заливает каким-то шипучим спреем, который больно слепит, словно в зрачки втыкают гвозди, и я, заорав, с трудом различаю два расплывающихся силуэта в черных спецназовских намордниках, которые исчезают за следующей дверью, перебросив друг дружке мою сумку, выдернутую из-под коленок.
Лохматик почему-то на четвереньках стоит у моих ног и шарит ладонями среди осколков своих раздавленных очков. Из носа его каплет кровь, пачкая разбитые стекла.
— Лохматов! Я ничего не вижу. Не вижу! — ору я.
— Спокойно. У нас же термос. Сейчас я… промою… я чаем…
— Ой, мамочка. Там же денежки-и-и-и…
В вагоне никто и ухом не повел…
Я уже понимаю — это не просто удар под дых.
Это конец.
Через пару часов заплаканная Кыська заходит в мэрию, к отцу. Степан Иваныч в щеколдинском кабинете просматривает какие-то ведомости.
В кабинете маляры подбеливают потолок — к выборам…
— Тебе чего, — удивляется он, — Кысь?
— Пап, это правда, что Туманскую Лизавету в электричке на Москву какие-то отморозки грабанули?
— Уже знаешь?
— Все уже знают. Нашли — кто? Что твой Лыков тебе говорит?
— А он ничего не говорит. Железная дорога — не его епархия. Она уже была у меня. Лохматов приводил…
— Деньги-то хоть какие-то вы ей отстегнете? Кандидатша же!
— Я ей посоветовал в коммерческом банке «Волжанка» кредит попросить. Под залог домостроения…
— Ну что ты ахинею несешь, Степан Иваныч? Никто ей ничего не даст: банком же мамочка крутит. Это они Зюньке дорожку ковриком в этот кабинет к тете Маргарите выстилают?
— Я занят, доченька. Я занят. А как… она?
— А никак. Ей глаза промыли, закапали и сказали — лежать три дня и никого не видеть. А она и так не видит.
А я не просто не вижу.
Я и видеть не хочу.
Агриппина Ивановна только молчит и сопит, сопит и молчит. Меняет мне на глазах марлевые тампоны, пропитанные каким-то дерьмом.
Ночью она куда-то сматывается.
Поутру я поднимаюсь с дивана, промываю щиплющие глаза марганцовкой и ползу в кухню, хоть чаю попить.
И обнаруживаю Гашу, которая сидит на ступеньках крыльца, придерживая подол юбки, в котором что-то держит. Ляжки у нее белые и толстые, без чулок, уже в возрастных венах.
— Ты где была?
— В Плетенихе.
— На кой?
— Вот теперь я точно знаю, сколько нынче стоит корова, Лизка. Считай!
Она высыпает из подола на крыльцо кучу мятых рублевок, стольников и даже пятисотенных. У меня ноги подкашиваются.
— Продала?! Зорьку?