— Между прочим, этот малыш прав. — Соркин серьезно взглянул на Ладушкина.
— То есть? — не понял он.
— Насчет времянки. — Веня усмехнулся. — Они там, видите ли, волну нагоняют, беспокоятся о часовых механизмах. Зато здесь… — Он снизил голос. — Учти. ГрАНЯ об этом пока не знает… Идем.
Времянка стояла в углу квадратного уютного дворика с раскидистой грушей в центре. Обычный сарай из побеленного ракушечника. Ладушкин уже приготовился к очередной шутке Соркина, когда тот с неожиданно каменным лицом подвел его к времянке, но отворил не дверь, а крохотную деревянную ставенку в стене.
— Смотри!
Ладушкин прильнул к окошку и замер. За спиной его мягко светило осеннее солнце, в то время как перед глазами — и это было невероятно! — стояла бесконечная звездная ночь. Она хлынула на него из крошечного отверстия, притянула, вобрала в себя, впитала, и невозможно было оторваться от этого удивительного зрелища.
— Что за кинематограф! — наконец выдавил он, отваливаясь от окошка.
Веня мрачно смотрел на него.
— Не узнаешь?
— Ночь, звезды… Да что это?
— Звезды… — передразнил Соркин. — Это-же его глаза!
— Чьи?
— Кроноса.
— Я, конечно, отдаю должное твоему юмору и изобретательности, — сказал Ладушкин, слегка запинаясь, — но объясни по-человечески, что здесь происходит?
— А то! — вдруг вскричал Веня, и лицо его покрылось пятнами. — То самое! Когда смотрю в окошко, то есть прямо в глаза-звезды, начинаю думать. О жизни и смерти. О поэзии и любви. Я, инженер, превращаюсь в философа. Тебя устраивает быть прозаико-слесарем? Ну и будь! Но ведь это что-то половинчатое — инженеро-философ!
— Галисветов сказал, что скоро все будут творческими личностями.
— А мне плевать на это, пока там сторожит он, — кивнул Соркин на времянку и вытер пот со лба.
Ладушкин обернулся, будто кто-то позвал его. Деревянная ставенка приковывала взгляд. От волнения пересохло во рту.
— Из меня лезут стихи, — растерянно сказал он и дрогнувшим голосом продекламировал:
— По-моему, неплохо, — оценил Веня. — Но концовку измени. Лучше не сожрут, а поймут. «И тебя поймут!»
Он сидел над коленкоровым блокнотом, записывая свои неожиданные стихи, когда раздался телефонный звонок.
— Привет, это я, Галисветов. У тебя есть что-нибудь почитать о кометах?
— Нет, но достану. Как дела?
— По литературе опять схватил «банан». Мама собирается нанять репетитора.
— Спроси у мамы, что она будет делать с тобой после десятого класса, когда тебе исполнится двенадцать.
— Поступлю в университет. Со мной уже беседовал профессор.
— Вот как. Поздравляю. А что Егоров, уже не лупит тебя?
— Нет. Я научился давать сдачи.
— Мда… Твой темный отец в твоем возрасте хорошо гонял мяч. Должен сказать тебе, это прекрасное занятие!
— Юлия Петровна допытывалась, откуда ты знаешь меня.
— И что ты сказал?
— Правду.
— А она?
— Очень удивилась и спросила, в кого я такой уродился.
— А ты?
— Я ответил, что, наверное, в дядю Максима.
— Это как понимать?
— У нас с дядей Максимом одинаковая мечта: поехать в Африку учить безграмотных и кормить голодных. Жаль, что он скоро женится и уезжает.
— Приятное известие. Ну ладно, будь здоров, я тут спешу кое-что доделать.
Он дописал в коленкоровый блокнот стихи и стал приводить в порядок результаты опроса соседей и знакомых по поводу их представлений о времени.
— Год у меня похож на шляпу, — сказала старуха Курилова. — То снимаешь ее, когда жарко, то надеваешь. По-другому объяснить не могу.
Для Галисветова и второклассника Петрухина дни недели представали в образе школьного дневника. У многих людей среднего возраста зима занимала всю левую часть воображаемого круга, а весна, лето и осень размещались справа. Интересное признание сделала второкурсница Олька: волнующие события измерялись ею частотой пульса, то есть биением собственного сердца. А вот Соркин видел время в виде растущего вверх конуса, основание которого — ушедшая в прошлое, но все же сидящая в нас цикличность, а сходящаяся в одной точке надстройка над ним — получаемая информация, которая в сказочном далеке, когда будет возможность приблизиться к истине, сведется на нет. Эта точка на колпачке конуса — вечность, где время останавливается, застывает. Ладушкин выразил беспокойство — уж не конец ли это всему? Но Веня загадочно ответил, что это — существование сразу в трех временах, а следовательно, не смерть, а бессмертие.
— Тогда эта точка должна быть в человеке, — взволнованно сказал Ладушкин. — Может, это и есть орган времени?
Лишь в одном сходились все — что время удивительно ускорило свой бег. Об этом говорили даже дети.