Поезд, на котором часовщик возвращался домой, доехал только до Ижоры. Станционное начальство велело всем пассажирам очистить его. Из Петрограда пришла телеграмма о совершенном прекращении железнодорожного движения и о возвращении поезда назад, в Питер.
Пассажирам пришлось добираться до Гатчины пешком, узкими, малоизвестными дорогами. С ними был и добрый партнёр Куприна по преферансу, толстенький инженер-электрик. По своему всегдашнему духу противоречия он шёл своими тропинками, не держась кучки. Вдруг идущие услыхали его отчаянный пронзительный вопль на довольно далёком расстоянии. Потом в другой раз, в третий. Кто-то побежал на голос. Но инженера не могли сыскать, да и невозможно было. Путь преграждала густая вонючая трясина. Очевидно, бедняга преферансист попал в неё, и его засосало...
Ещё что-то незначительное вспоминал хозяин из новых столичных впечатлений. И вдруг молчавший доселе Яша взвился, точно его ткнули шилом.
— Стыдно! Позор! Позор! — закричал он визгливо и взмахнул руками, точно собираясь лететь. — Вы! Еврей! Вы радуетесь приходу белых! Разве вам изменила память? Разве вы забыли ваших замученных отцов и братьев, ваших изнасилованных сестёр, жён и дочерей, поруганные могилы предков?..
И пошёл, и пошёл кричать, потрясая кулаками. В нём было что-то эпилептическое.
С трудом его удалось успокоить. Это с особенным тактом сделала толстая, сердечная, добродушная хозяйка.
Яша вышел провожать Куприна. На полпути он завёл опять коммунистический валик. Александр Иванович не возражал.
— Все вы скучаете по царю, по кнуту, по рабству. И даже вы — свободный писатель. Нет, если придёт белая сволочь, я влезу на пожарную колонну и буду бичевать оттуда опричников и золотопогонников словами Иеремии[69]. Я не раб, я честный коммунист, я горжусь этим званием...
— Убьют, Яша,— коротко вставил Куприн.
— Пустяки. В наши великие дни только негодяи боятся смерти.
— Вспомните о своих братьях евреях. Вы накличете на них грозу.
— Плевать! — почти закричал Яша.— Нет ни еврейского, ни русского народа. Вредный вздор — народ. Есть человечество, есть мировое братство, объединённое прекрасным коммунистическим равноправием. И больше ничего! Я пойду на базар, заберусь на крышу, на самый высокий воз и с него скажу потрясающие гневные слова!
— До свидания, Яша. Мне налево,— сказал Куприн.
— До свидания,— ответил он мягко,— Простите, что я так разволновался...
Куприн мало спал в эту ночь, но под утро увидел прекрасный незабвенный сон.
На газетном листе он летал над Ялтой. Куприн управлял им совсем так же, как управляют аэропланом. Он подлетел к вершине Ай-Петри. Под ним лежал Крым, точно выпуклая географическая карта. Но, огибая Ай-Петри, Куприн зацепился за утёс краем своего аппарата и ринулся вместе с ним вниз.
Проснулся. Сердце стучало. За окном серо синел рассвет. Он встал, по обыкновению, около семи и, пока домашние спали, принялся потихонечку налаживать самовар. Этому мирному искусству Куприн обучился всего год назад, однако скоро постиг, что в нём есть своя тихая, уютная прелесть. Но только что разгорелась в самоваре лучина, и он уже готовился наставить коленчатую трубу, как над домом ахнул круглый, плотный пушечный выстрел, от которого задребезжали стёкла в окнах и загрохотала по полу уроненная труба.
— Это посерьёзней недавней канонады,— пробормотал Куприн.
Он снова наладил трубу, однако едва лишь занялись и покраснели угли, как грянул второй выстрел. Так и продолжалась пальба весь день до вечера, с промежутками в пять — пятнадцать минут.
Весь дом, конечно, проснулся. Но не было ни страха, ни тревоги, ни суеты. Стоял чудесный, ясный день, такой тёплый, что, если бы не запах осыпающейся листвы, можно было бы вообразить, что на дворе конец мая.
«Ах! — думал Куприн.— Как передать это сладостное ощущение опьяняющей надежды, этот радостный молодой озноб, этот волнующий позыв к движению, эту глубину дыхания, это внутреннее нетерпение рук и ног!..»
Стало известно, что стреляет из Гатчины тяжёлая артиллерия красных. Говорили, что орудия, привезённые из Петрограда, были установлены около обелиска, воздвигнутого Павлом I и названного им «коннетабль»-шталмейстер, и на прежнем авиационном поле. Они бухали без передышки. Но белые молчали.
Куприн восхищался своей маленькой семьёй. Кажется, было достаточно поводов для домашней тревоги. Но диковинная вещь уверенность, или вера, или жажда веры! «Это чувство идёт не от уст к устам, не по линии, даже не по плоскости,— размышлял он.— Оно передаётся в трёх измерениях, а почём знать, может быть, и в четырёх! Нет, я никогда не забуду этих часов бесконечного доверия к жизни и ощущения на себе спокойной благосклонности синего неба! Или мы все уже так отчаянно загрязли в поганом погребе, где нет света и ползают мокрицы, что допьяна обрадовались тоненькому золотому лучику, просочившемуся сквозь муравьиную скважину!..»