— Откровенность на откровенность, Илларион Павлович,— отвечал Куприн,— Сам я и подавно не могу уберечь бумаги великого князя. У меня уже несколько раз всё переворачивали вверх дном. А мешать сюда кого-то третьего мне и вовсе кажется безрассудным. Не лучше ли будет всю эту корреспонденцию сжечь?..
Так и порешили. Под разными предлогами Кабин услал из своей квартиры всю большую семью — жену, стариков и четверых детей, и они принялись за работу. Куприн мастерски быстро растопил печку, а Кабин принёс двадцать четыре прекрасных сафьяновых портфеля. Ключа не было, и пришлось их взломать, а затем сжечь не только всю переписку, но и тщательно вырезанные из углов золототиснённые инициалы и короны. Затем заговорщики пожали друг другу руки, и Куприн поплёлся в свой зелёненький домик...
Днём гатчинские улицы оставались теперь совершенно пусты: точно всеобщий мор понёсся по городу. А ночи бывали страшны. И на этот раз Куприн долго лежал без сна. Тишина и темнота, как в могиле. И вдруг одиночный выстрел. Кто стрелял? Не солдат ли, соскучившись на посту, поставил прицел и пальнул в далёкое освещённое окошко? А потом раздались подряд пять отдалённых глухих залпов — и затем минутное молчание. И снова пять уже одиночных слабых выстрелов. Кого расстреляли? Наутро — вялость и головная боль от недосыпа.
Разочарованный неудачей с общерусской газетой, Куприн теперь уже сам не хотел никакого выбора и покорно отдавался течению событий: будь что будет…
Доходили до Куприна слухи о возможности бежать из России различными путями. Были и счастливые примеры, и соблазны. Хватило бы и денег. Но он сам не понимал, что именно — то ли обострённая любовь и жалость к родине, «шестое чувство», то ли ненависть к массовой толкотне и страх перед нею, то ли усталость, или просто тёмная вера в судьбу, фатум сделали его покорным ходу случайностей.
Вечерами за кофе, сваренным из сухой морковной ботвы, с песочными пирожными из овсяной муки Куприн подолгу рассуждал о происходящем с Елизаветой Морицовной.
— Нет-нет, никуда из нашей Гатчины мы не двинемся, — твердила жена.
— Да, Лизанька, — подхватывал, горячась, Куприн, — эмигрантов можно только пожалеть. Именно: сердечно пожалеть. Вот мы — голодные, босые, голые, но на своей земле. А они? Безумцы! На кой прах нужны они в теперешнее время за границей, не имея ни малейшей «духовной опоры в своей родине! Хочется их спросить: да куда это вас, дурачков, занесли страх и мнительность?..
— Им не позавидуешь, — качала головой Елизавета Морицовна.
«Как она сжалась, уменьшилась от переживаний и недоедания», — с грустной любовью подумал Куприн и, нежно погладив её руку, добавил:
— Мне они представляются чем-то вроде гордых нищих, запоздало плачущих по ночам о далёком, милом, невозвратном отчем доме и грызущих в отчаянии пальцы…
Между тем грозные события не обошли и маленькую Гатчину.
11 октября 1919 года армия Юденича перешла в наступление на Нарвском направлении и приближалась к Петрограду.
Куприн сразу же почувствовал тревожное шевеление в городе. На станцию прибыл эшелон полка, набранного в Вятке, и остановился за чертой посада, в деревянных бараках. Вместе с дочкой Куприн отправился поглазеть на неожиданных гостей.
Все они были как на подбор, такие же весёлые, светло-рыжие, с белыми ресницами, как Шаляпин. Ладные и сытые молодцы. По какой- то причине им разрешили взять с собой по два или три пуда муки, которую они теперь охотно меняли на вещи. Куприна тронуло, с каким участием расспрашивали они исхудавших, обносившихся, сморщенных гатчинцев. Как сочувственно покачивали они головами, выразительно посвистывали на мотив «вот так фу-унт!» и, сплюнув, говорили:
— Ах вы бедные, бедные. До чего вас довели! Нетто можно так?..
Скоро их куда-то увезли. Но эти «вятские, ребята хватские» не пропали. Во второй половине октября они почти все вернулись в Гатчину в рядах Белой армии, в которую они перешли дружно, всем составом. И дрались они лихо.
После их отхода Гатчина переполнилась нагнанной откуда-то толпой отрёпанных до последней степени, жалких, измождённых, бледных красноармейцев. По-видимому, у них не было никакого начальства, и о дисциплине они не слыхали.
Солдаты тотчас же расползлись по городу в тщетных попытках отыскать какую-нибудь пищу. Они просили милостыню, подбирали на огородах оставшуюся склизлую капустную хряпу и случайно забытые картофелины, продавали шейные кресты и нижние рубахи, заглядывали в давно опустелые помойные ямы. Были все они крайне запуганы и точно больны: вероятно, таким их душевным состоянием и объяснялось то, что они не прибегли к грабежу и насилию.
Они пробыли в Гатчине недолго, дня три. В одно ясное, прохладное утро кто-то собрал их в бесформенную группу, очень слабо напоминающую своим видом походную колонну, и погнал дальше по Варшавскому шоссе. Когда Куприн наблюдал это зрелище, ему хотелось плакать от злобы, жалости и бессилия.
— Как-никак,— бормотал он,— а всё-таки это была русская армия! Ведь, как говорил Суворов, «всякий воин должен понимать свой манёвр»! А эти русские разнесчастные обманутые Иваны?