Сложившиеся десятилетиями дорогие привычные связи незаметно рвались, человеческие отношения рушились под тяжестью внешних, механических, но тем более беспощадных причин.
В один из последних приездов в Петроград на углу Садовой и Инженерной улиц Куприн столкнулся с Батюшковым. «Как изменился, как постарел! — чуть не со слезами сказал себе Куприн. — Дряхлый одр!» Разговора не получалось. Они шли молча, словно чужие.
— Ты куда, Федя? — тихо спросил Куприн.
— В Публичную библиотеку, — вяло ответил тот. — Чувствую себя ещё живым только в общении с книгой…
Он остановился и взял с лотка полусгнившее яблоко.
— Зачем это? — не понял Куприн.
— Мой завтрак, — равнодушно пояснил Батюшков.
Он скончался от истощения сил в следующем, 1920 году.
6
В тот 1919 год осень на севере России была особенно хороша. Прохладная её прелесть глубоко и сладостно-грустно чувствовалась в скромной тишине патриархальной Гатчины.
Куприн, отрезанный от Питера, от друзей-литераторов, лишённый центральных газет, подавленный событиями, смысла и значения которых он не мог постигнуть, толком и не ведал о том, что же происходило на великих просторах России. На юге России генералы Алексеев и Корнилов возглавили добровольческую армию, в стране кипела гражданская война.
«Незаметно впадаешь в какую-то усталую сонливость, — рассуждал Куприн сам с собой, видя, как даже десятилетняя дочь, которую он звал Аксиньей, а мать — Куськой, присмирела, перестала носиться по саду и с серьёзностью маленького старичка подолгу сидит на веранде. — А позавчера? Я заснул на полпути к дому. Сел на скамеечку в сквере и заснул… Что-то будет?..»
Теперь, в пору хронического недоедания, переходящего иногда в настоящий голод, Куприн постиг тщету и малое значение всех прочих вещей сравнительно с великой ценностью, простого ржаного хлеба. Без малейшего чувства сожаления следил он за тем, как в руках мешочников исчезало всё нажитое — зеркала, меха, портьеры, одеяла, диваны, шкафы и прочая рухлядь.
Надо было загодя подготовиться к новым испытаниям, и он трудился с самой зимы: ходил с салазками и совочком — подбирал навоз; добывал золу и пепел из печек; всяческими правдами и неправдами раздобыл несколько горстей суперфосфата и сушёной бычьей крови; пережигал под плитой всякие косточки; лазил на гатчинскую колокольню и набирал в мешок голубиного помёта, хотя сами голуби давно уже покинули голодный город.
Любимому саду пришлось потесниться: под картофель Куприн выкопал двенадцать шестилетних яблонек, уже начавших приносить плоды. Весь огород занимал теперь 250 сажен. И урожай оказался небывало обильным. Куприн собственноручно снял тридцать шесть пудов картофеля — огромных, чистых, бело-розовых клубней, вырыл много ядрёной петровской репы, египетской круглой свёклы, сельдерея, репчатого лука, грачевской моркови, чеснока.
Трудился из последних сил. Нароет ведро картофеля, отнесёт для просушки на чердак. А потом сидит на крыльце, ловит разинутым ртом воздух, как рыба на берегу, глаза косят, и всё идёт кругом от скверного головокружения, а под подбородком надувается огромная гуля: нервы никуда не годятся. Но теперь можно было во всеоружии встретить холодную суровую зиму, не страшась дрожания рук и накатывающейся слабости. Голод уже не грозил их маленькой семье.
А Гатчина неуклонно хирела. Несмотря на все старания комиссара Кабина, растаскивались ценности из Гатчинского дворца и чудесного музея. Жить было страшно и скучно, но страх и скука были тупые, коровьи. На заборах висели правительственные плакаты:
«Ввиду того, что в тылу РСФСР имеются сторонники капитализма, наёмники Антанты и другая белогвардейская сволочь, ведущая буржуазную пропаганду,— вменяется в обязанность всякому коммунисту: усмотрев где-либо попытку опозорения советской власти и призыв к возмущению против неё,— расправляться с виновными немедленно на месте, не обращаясь к суду».
Надо сказать, что случаи такой расправы хоть и бывали, но редко. Зато томили беспрестанные обыски и беспричинные аресты. Пугали больше всего мучения в подвале чрезвычайки, в ежеминутном ожидании казни. Поэтому все в городе, и Куприн тоже, старались сидеть в своих норах тихо, словно мышка, чующая близость голодного кота. Высунут на минутку носы понюхать воздух и опять прячутся.
Неожиданно к Куприну на огонёк заглянул сам комиссар музея Кабин — плотный блондин в коричневом френче и жёлтых шнурованных высоких сапогах. Смущаясь и одёргивая френч, он сказал:
— Александр Иванович, обращаюсь к вам как к писателю и человеку глубоко порядочному. Видите ли, путём взаимного доверия в мои руки попали портфели великого князя Михаила Александровича. Это его интимная, домашняя переписка. Вы знаете,— он замешкался,— хоть я и считаюсь комиссаром, но и сам боюсь возможного обыска. Как мне поступить?