Потом испуг прошел. Его сменила спокойная, хотя и неожиданная мысль: вот и все. Не тот характер у Дернова, чтобы он мог забыть или как-то сгладить этот разговор. Он будет стоять на своем, и я тоже должна стоять на своем. Иначе нельзя. Иначе и впрямь надо будет превратиться в домашнюю утешительницу. «Ах, тебе трудно на службе? Дай пожалею». Как ребенку, прищемившему пальчик: «Дай подую, и все пройдет». Ничего не должно проходить. Тогда все плохое, что в нем есть, увеличится во много раз, и тогда...
Татьяна не хотела идти дальше в своих размышлениях. Она металась по дому, вытащила из чулана чемодан, начала складывать вещи. Даже не складывать, а бросать — ладно, дома выглажу, только бы не опоздать, когда будет уезжать полковник Шарытов, попроситься к нему в машину, я успею на поезд...
На секунду она остановилась и подумала: «Зачем? Обязательно надо уехать?» — и тут же ответила сама себе: «Да, обязательно. Если я останусь, значит, я согласна быть утешительницей. А я не хочу и не могу. И дергаться не хочу и не могу. Хотя бы ради будущего ребенка...»
Когда чемодан был сложен, она взяла трубку — дежурный ответил; она попросила лейтенанта Дернова. Голос у него был недовольный.
— Что тебе, Танюша?
— Полковник приехал?
— Да, мы разговариваем. Позвони потом.
— Я хочу уехать с ним, — сказала Татьяна. — Ты спроси, он подбросит меня до станции?
Дернов ответил не сразу. Должно быть, опешил от неожиданности.
— Ты твердо решила?
— Да.
Опять было долгое молчание. Наконец Дернов сказал — совершенно спокойно, будто ничего особенного не произошло:
— Все в порядке, Танюша. Машина будет минут через сорок.
«А ему, оказывается, все равно, — подумала Татьяна, положив трубку. — Ну что ж, тем лучше...»
Через час она уже ехала на станцию.
Полковник Шарытов сел не рядом с водителем, а с ней. Значит, будет разговор, но разговаривать ей не хотелось. Грустное лицо Дернова словно бы стояло перед глазами. Вот он выносит ее чемодан. Опускает в багажник «Волги». «Ты едешь надолго?» — «Не знаю». — «Очень прошу тебя — пиши». — «Хорошо». Он поцеловал ее — Татьяна не ответила. Плохое расставание. Но иначе нельзя, она ехала и уговаривала себя, что иначе было нельзя, хотя в глубине души совсем не была уверена в этом.
Полковник говорил о чем-то, она отвечала, даже не зная, впопад ли, — вдруг он положил свою руку на ее.
— Что, Татьяна Ивановна, туго приходится?
— Очень.
— Знаю. Это всегда так на первых порах. А вам с весны работа будет, между прочим.
— На будущий год у меня будет ребенок.
— Ну что ж... Тоже работа, — улыбнулся Шарытов. — Но я о другой. По вашей реке лес в Финляндию пойдет, нужны учетчики из своих, и заработки будут приличные, сколько я знаю. — Он помолчал и добавил: — А что касается вашего мужа и капитана Салымова, я думаю, все-таки сработаются.
— «В одну повозку впрячь не можно коня и трепетную лань», — сказала Татьяна.
— Можно, — рассмеялся Шарытов. — Политотдельцы все могут, Татьяна Ивановна... А ведь любопытный, оказывается, человек — ваш супруг! И уж никак не трепетная лань. — Он глядел в окно, на сугробы, наваленные бульдозером вдоль дороги. — Может быть, вы не совсем вовремя собрались к отцу, Татьяна Ивановна? Лейтенанту сейчас тоже туговато. А?
— Нет, — закрывая глаза, ответила Татьяна. — Мне кажется, ему вообще никогда не бывает туговато.
8. Татьянин день
Проснуться — и не узнать своего дома, и подумать — где же это я? За окнами — улица, слышно, как идут машины. По коридору прошелестели шаги соседки; за стеной с раннего утра кто-то насилует магнитофон и, приглушенная, все-таки хорошо слышится песня:
Слова проходили мимо нее. Возвращение и разговор с отцом были трудными, — а сейчас она испытывала необыкновенную легкость, словно в детстве, когда просыпалась после болезни уже почти здоровой и хотелось что-то делать, куда-то бежать, но до этого поваляться просто так, несколько минут, закинув руки за голову и с удовольствием прислушиваясь к этой легкости. Только подумать — прошло полгода, но теперь эти полгода, и застава, и снег кругом, и потрескивание дров в печке, даже Дернов — были в ее сознании где-то далеко-далеко, будто она уехала не позавчера, а давно, очень давно, так давно, что непросто вспомнить все это: память сама отказывалась вызывать привычные образы.
Отец ушел на работу ранним утром, а на столе лежала записка: «Буду часам к семи. Обед не готовь, пообедаю в столовой. Если убежишь — звони». И записка тоже была из той, старой, «дозаставской» жизни: отец часто писал ей записки, уходя по утрам... Будто ничего не изменилось.