– Афиша типографская была… – недовольно покосился на него Володя. – На ней актрисулька какая-то намалёвана в брильянтах, красивенная, и белый уголок для времени сеанса отведен, а оно от руки написано. 19.30… – повернулся Володя к Яшке, – …оно и в Африке 19.30.
– Сколько?
– 19.30… – ответил Тарас Иванович Руденко, подсунув к самым своим «запорожским» усам круговое многоточие зеленоватого фосфора на циферблате трофейных часов и спросил, в свою очередь: – Може, все ж такы треба було, Хвэдоровичу, дочекатися підкріплення?
Командир отряда натянул на самые глаза капюшон плащ-палатки и пробормотал, запинаясь, чтобы подышать на озябшие непослушные пальцы, которыми только что пытался навести резкость бинокля:
– Будут тебе немцы по десять раз фильму крутить, подкрепления твоего дожидаючись…
Пробормотал, впрочем, хоть и недовольно, но и не совсем уверенно, и добавил, не то убеждая начштаба, не то самого себя:
– В штаб бригады мы о своём плане сообщили? Сообщили. А толку? Обещали группу Погодина прислать, – хмыкнул не без досады Фёдор Фёдорович. – А у Погодина, сам знаешь, всего десятка полтора боеспособных душ. Велика помощь… Толку ждать? Успеет – успеет, не успеет… Погоди…
Беседин снова откинул капюшон плащ-палатки и приставил к глазам окуляры громоздкого полевого бинокля:
– Чёртова погода, ни хрена не видно…
Погода действительно на ночь глядя испоганилась окончательно.
Впрочем, именно такую погоду дед Михась одобрил как вполне подходящую и даже удачную – дескать, самая что ни на есть «партизанская» погодка (морпех Арсений, коренной одессит, без обиняков уточнил: «воровская»).
Вчера ещё было относительно тепло, с полудня рябил мелкий занудный дождь, а теперь то и дело густо и хлёстко срывается мокрый снег, в темноте невидимый, только слышно – лупит по веткам, палой листве и грязи. Зато в пятнах оранжевого света там, в деревне, частил этот, невидимый рядом, снег сплошной завесой белого конского волоса, словно свадебная чадра татарской невесты, и плотно застил от глаз командира майдан, угрюмые развалины крепости, лабиринты улочек между саманными дуванами…
Толку, что освещённость горной деревушки (не такой уж и глухой, если прикинуть, – со своим сельсоветом, с пропитанным креозотом столбом, увенчанным жестяным репродуктором радио – недавно ещё не абы какая гордость Эски-Меджита) стала теперь непривычно обильной и яркой.
Раньше-то, бывало, только на террасе сельсовета с фигурными столбиками, кружевами татарской резьбы, – бывшей резиденции здешнего управляющего Ильясова, – подслеповато рдела голая лампочка, собирая ночных мотыльков и подсвечивая край кровавого кумача: «Вафат дошманым Советик хакимлет!»[28]
Теперь же отчетливо виднеется в луче танкового прожектора печатный орёл над дверями, оседлавший медальон со свастикой – «правление» того же Ильясова, но теперь уже старосты. Мощные «пятисотки» в зарешеченных плафонах искрят сквозь ледяной стеклярус на свежеструганых столбах и над верхней бойницей Гаравула. Да в придачу ещё под нос себе, то есть под самый передний бампер, близоруко светят синие щели маскировочных фар, – не велик свет, и всё-таки…
Всё в туманной сырости ноябрьской непогоды словно дымится, всё плывет и кажется неверным, и не поймешь, где и впрямь мается фигура озябшего часового, где мерещится волчья тень, а где, может быть, и призраки древней невесть чьей, то ли готской, то ли караимской цитадели совершают дозор своих полуразрушенных стен…
Впрочем, тени, мелькнувшие из тесной щели в кладке нетёсаных камней, – из так называемых «овечьих» ворот (ничего особенного, обычные для средневековых крепостей низкие, в половину среднего роста, ворота, обустроенные специально для выгона мелкого домашнего скота, – вроде иерусалимского «игольного ушка», через которое проще было бы верблюду…), принадлежали плоти и крови отборной, не зря носившей лихое имя – «диверсионной» – команды партизанского отряда Беседина.
– Может, снять? – чуть слышно спросил Арсений из-за плеча Серёги Хачариди, когда они бегом, чуть ли не вприсядку, пересекли разъезженный просёлок, тянувшийся вдоль контрфорсов крепости, и приникли к выщербленному саману койма-забора.
– А ты знаешь, когда его сменять должны? – также, почти беззвучно, вопросом на вопрос, ответил Серёга. – Только отойдём, а его и хватятся. Пусть поживёт пока…
Часовой, судьба которого решалась сейчас как бы между прочим, с жестокой безучастностью войны (не задаваясь вопросом, что это за человек такой был, злой или добрый, кем или чем был до войны, чью фотографию носит в нагрудном кармане кителя, под короткой штормовкой горного стрелка) бесцельно пинал носком тяжелого «альпийского» ботинка, с брезентовыми гетрами на ремешках[29], пустую консервную банку, которая, вопреки традиции, не скандалила жестяным звоном, не подскакивала, а вязла в грязи и хлюпала, кувыркаясь в лужах. Часовой зло выбивал её оттуда, поднимая фонтаны брызг…
Собственно, это и напрягало Сергея Хачариди, заставляя его покусывать, по обыкновению, нижнюю губу.