Грусть рождали неосуществленные желания и мечты, мысли о Наталье Петровне и еще что-то неясное, быть может, этот мелкий и тоскливый дождь. Хотелось спрятаться от него, но не куда попало, не под любую крышу. Он представил ее светлую, чистую комнату с красивыми тюлевыми гардинами на окнах. И вот он уже там… Пускай на дворе дождь, пускай с клёна под ее окнами падают золотые листья и на кого-то другого, кому не выпало такое счастье, нагоняют грусть. А ему радостно, уютно, хорошо. Ничего ему больше не надо, только глядеть ей в лицо, в ее глаза, — лучше глаз на свете нет! — глядеть без конца, молча… Нет, взять её руку, нежно сжать всегда чуть холодные от спирта и эфира тонкие пальцы… Горячая волна счастья разливается в его груди, остро и гулко стучит сердце, волна докатывается до лица, горят щеки, уши. Он крепче сжимает ее руку, наклоняется и целует маленький кулачок. «Наташа! Милая, славная, родная! Я не могу так больше… Я люблю тебя! Люблю!.. И дочку твою люблю. Вы для меня самые близкие, самые дорогие… И ничто не может нам помешать! Наташа! Скажи одно только слово. Нет, лучше не говори… Не надо… Лучше помолчим… Позволь мне посидеть вот так возле тебя и поверить… поверить, что я всегда… всегда буду с тобой… И пусть себе идет дождь!»
То, что рисовало ему воображение, так завладело им, что несколько минут он, забыв обо всем окружающем, видел себя в комнате Натальи Петровны, разговаривал с нею.
На самом деле он подходил к деревне. Опомнился и вздохнул.
— Эх, Наташа, Наталья Петровна!
Эти мечты породили в нем желание поскорей увидеть её (он не видался с ней уже несколько дней), сказать ей несколько самых простых, будничных слов — хотя бы о погоде — и услышать её милый голос. Но он знал, что в такое время её не застать дома, она в амбулатории. И он не удержался, чтоб не зайти туда, когда проходил мимо. Он надеялся, что из-за непогоды там никого не будет (ведь рассказывала Наталья Петровна, что ей иной раз часами приходится поджидать больных), и тогда хоть отчасти воплотится его внезапно возникшая мечта: он посидит с ней вдвоём в комнате, где приятно пахнет лекарствами и свежей известкой.
Но, как назло, в просторной приемной сидело семь женщин. Он поздоровался кивком головы и скромно присел у самой двери, мысленно ругая себя — зачем он сюда пришел? Теперь и уйти сразу было неудобно, и ждать — чего, собственно, ждать? За дверью, ведущей в кабинет, слышался строгий голос Натальи Петровны: она отчитывала больного за нарушение режима.
Одна из женщин, его соседка и ровесница, насмешливо посмотрела на Сергея из-под надвинутого до самых бровей платка. Другая, постарше, сказала ему:
— Иди, Степанович, вперед, как выйдет Рыгор… Ты человек рабочий.
Сергей вскочил.
— Да нет, ничего. Я потом… Я только хотел от головы попросить. — И, чтоб показать, что у него в самом деле болит голова, он потер лоб. — Но это пустяки… Я потом. — И поспешно вышел.
В коридоре он услышал, как, засмеявшись, соседка сказала: — От головы! От сердца ему надо, а не от головы.
15
В школе работал один агрономический кружок Ольги Калиновны, не слишком многочисленный — девочки из шестого — восьмого классов. Девяти и десятиклассники в кружке не участвовали: их мечты были уже далеко — в институтах, и всякие кружки казались им детской забавой. Лемяшевич разгадал эти настроения и сразу же, с самого начала учебного года, решил добиваться, чтобы воспитательная работа стала интереснее и плодотворнее. На одно из заседаний педагогического совета он пригласил председателей сельсовета и колхоза, Полоза и Сергея Костянка. Мохнач не явился, хотя и обещал прийти.
Преподаватели охотно поддержали предложение о создании кружка, участники которого не только бы знакомились с устройством мотора, но и учились водить автомобиль, трактор, комбайн. Особенно обрадовались согласию Сергея Костянка руководить этим кружком.
Но когда Лемяшевич заговорил о драматическом, хоровом, литературном и других кружках, от его внимания не укрылось, как упал интерес многих из преподавателей, — кто отвернулся и стал шептаться с соседом, кто зевнул. Виктор Павлович иронически улыбался, а Ковальчуки испуганно переглянулись — только бы директор не вздумал их нагрузить! Лемяшевич решил сделать хитрый ход, чтобы расшевелить коллег, — взять на себя руководство драматическим кружком. Но его неожиданно предупредил Данила Платонович.
— А драматический дайте, — сказал он, — старому любителю.
— Кому? — не понял Лемяшевич.
— Как кому? Мне. Вспомню молодость. «Грозу» поставлю. И не будете в обиде. Даю слово. — Старик даже немного смутился и, обведя присутствующих взглядом, прибавил — «Гроза» — моя любимая вещь. Я в ней все мужские роли переиграл. Первой — Бориса Григорьевича, лет этак, пожалуй, пятьдесят пять назад, в учительской семинарии… Последней — Кулигина, перед войной… Тоже школьным коллективом ставили. Адам помнит, — кивнул он в сторону Бушилы.