Василий Вельяминов доламывал свой обгоревший дом, расчищал место для новой усадьбы. Понавёз срубов, запасённых ещё его отцом. Не абы какие срубы, все
Новый тысяцкий Алексей Хвост целыми днями был занят на разметке новых участков в Кремле. Каждый московский двор — княжеский или простолюдинский — имел одну особенность: дома ставили не рядом с воротами, а посередине, и каждый хозяин норовил прирезать себе городьбой побольше земли. Хвост строго наказывал за самоуправство всех без различия. Пришёл и к Вельяминову, который занят был разборкой брёвен для срубов.
— Никак опять трёхжильные хоромы надумал ставить?
Вельяминов бросил угрюмый взгляд, уже предчувствуя, какой будет разговор.
— Как у всех... избы, горницы, повалуши, сенники.
— Вижу, не как у всех. Лесу-то приволок, будто пол-Кремля застроить собрался.
— Како-о пол-Кремля! — неожиданно для себя стал оправдываться Вельяминов. — Ну, понятно, кроме зимнего ещё и летнее, верхнее белое жильё.
— И место уже расчистил?.. Торописся. — И ушёл на соседний великокняжеский двор.
Вельяминов проводил его взглядом, сдерживая ярость и ненависть, которые отравляли с некоторых пор всю его жизнь.
Иван Иванович принимал бояр и челобитчиков в небольшой хоромине, поставленной временно
— Думаю, государь, не по числу Василию Васильевичу ставить кондовый терем возле твоих покоев. След ему встать в один ряд с прочими великими боярами.
— Нешто сам хочешь на его месте строиться?
— Что ты, государь! Владыка Алексий сказал, что теперь уж навсегда митрополичье пребывание в Москве, значит, ему и красное место в Кремле.
— Дело молвишь, — похвалил Иван Иванович тысяцкого, подумав с облегчением, что при таком решении и великая княгиня за брата не обидится. — А сам где же поселишься?
— У тебя на задах, сразу за конюшенным двором.
— Иди, потом докончим разговор.
Хвост помялся у порога:
— Чаю, государь, не знаешь ты, куда Марью Александровну девать?
— А ты знаешь?
— Да ведь тут как? Если её двор сгорел, какое сумленье может быть?
— Иди, говорю. Потом.
Вечером Иван Иванович завёл разговор с Шурой. Против опасения она не стала заступаться за брата, согласилась, что и впрямь ему не по чину рядом с государевыми хоромами селиться. Но у неё был иной взыск:
— Что же это, в одном дворце будут три великие княгини? Я не хочу. Пускай Ульяна с Марьей в отделе живут.
— Я и сам так думаю, но надо всё-таки владыку спроситься. Что он скажет?
Владыка отнёсся к этому как-то даже и весело:
— Вот ведь, княже, получилось по присловью, не было бы счастья, да несчастье помогло, и затруднения все разрешились. Болезненно было бы нам утеснять прежнего тысяцкого и вдову великого князя, а после пожара само определилось, где кому жить.
— Но Марья-то Александровна небось в обиде будет?
— А ты побеседуй с ней и узнаешь.
Легко говорить владыке: побеседуй... Иван Иванович просто встречаться с ней лицом к лицу отчего-то робел. После пожара она жила вместе с его семьёй на Трёх горах, в свои двадцать шесть лет выглядела почти старухой: отощала, присутулилась, лицо осунулось и почернело, морщины иссекли его, глаза помутнели, словно ряской болотной подёрнулись, и нет в них совсем жизни. Для чего и для кого ей жить? Одна как перст. Разве что к тверской родне прислониться? Может быть, не зря гостюет у неё то и дело брат Всеволод? А что, разве откажутся тверские князья заполучить в дар от неё какие-нибудь волости, а то и города? Не из ближних, конечно, а из тех, что прикуплены на Новгородчине или близ Костромы. Займут, посадят своих управляющих и не скажут, а когда проведаешь, поздно будет — не воевать же! Очень Иван Иванович беспокоился и сомневался, но даже намёка себе не позволил. Родственное участие и скаредность — вещи несовместные. Да и не мог забыть он, как окаменило их общее горе у постели Семёна в час кончины его.
Однако Шура по-простому, по-прямому вывезла — с прищуром недобрым стала вдову допрашивать: дескать, зачастила к тебе родня тверская, в гости, слыхать, наперебой приглашают? Знамо, ты богачкой большой заделалась. И Москвы треть, и Можайск с Коломной — всё тебе одной. Рази проглотишь столь?
Мария Александровна ей тоже прищуром ответила зелёным, открыто неприязненным, но смолчала.
— Оно, конечно, горько вдовствовать, — не унималась Шура, — но такие имения, как тебе муж завещал, утешеньице немалое.