– Мне вовсе не зазорно, – выдавил из себя Княжнин, продолжая смотреть мимо Тарлецкого, словно тоже видя в дальнем темном конце зала что-то необычное. – Я просто слишком впечатлен вашей речью на смотре. Не знаю, что и ответить…
– Да! Я вчера был интендантом, но я выполнял поручения государственной важности, о которых нельзя распространяться… Я не из тех комиссионеров, кому вы, господа ротные, привыкли оставлять десятую часть причитающихся вам сумм, чтобы в последующем не было проволочек, и которых вы презираете. Я сам препроводил многих таких, вовсе зарвавшихся, прочь со службы… И теперь наш батальон будет получать все, что полагается. Потому что я знаю, как устроены финансы всей огромной армии, и сколько при их движении кладет в свой карман каждый чин…
– Вы напрасно этим гордитесь. Финансы армии устроены очень скверно. Свинец для пуль на учебную стрельбу приходится покупать из запасного фонда, почитай, что на свои, а от того не покупается вовсе, а солдат делает за год три или четыре выстрела! Куда он после этого годится в стрелковой цепи против француза? – вдруг перестал отмалчиваться Княжнин. Он даже начал горячиться, и, наконец, стало заметно, что спиртное действует и на него при всей его португальской закалке. – Мы бываем биты французами потому, что наш солдат стойкий в строю, а потеряв строй, не знает, что ему делать, и, как правило, бежит с поля боя. Вы просили историй про португальскую войну? Извольте – позволю себе вспомнить одну. В сражении при Бусако в самый страшный момент, когда французские колонны дошли, несмотря на потери, до вершины горы и уже готовы были нас оттуда сбросить, вперед вышел генерал Крауфорд в черном плаще (у него даже прозвище было «Черный Боб»), поднял вверх шляпу и закричал: «А теперь, солдаты пятьдесят второго, отомстите за сэра Джона Мура!» И, ей Богу, хоть я и не знал этого Мура, убитого французами годом раньше при Ла-Корунье, и даже в пятьдесят втором полку не состоял (наша рота была ему придана для усиления), однако же я, как и все вокруг, был охвачен таким гневом и такой решимостью мстить за этого чертова Джона Мура, что с каким-то ревом бросился в контратаку и не сделал больше ни одного выстрела – только кромсал этих несчастных французских новобранцев полусаблей. Видите ли, простой британский солдат, как и генерал Крауфорд, дрался за свою честь. Среди простых французских солдат принято драться за свою честь на дуэлях. А мы своему солдату отказываем в том, что у него может быть честь. За людей их не признаем – так, серая масса.
– Так ведь иной раз и пытаешься с ними поговорить по душам, – не согласился Полозов, – так ведь молчат, как истуканы.
– Это не значит, что они вас не понимают и не станут ценить благородного и справедливого к себе отношения. И это не дает права таким, как Коняев, пользоваться их женами будто наложницами. Останься он в батальоне, в бою наш солдат думал бы о том, как пустить пулю ему в спину, а не о том, как одолеть врага. И не станет он, солдат, храбрее от того, что вы, господин майор, пообещали им новые чешуи для киверов.
– Подумать только! Стало быть, вы здесь единственный благородный человек! Сэр! – сразу театрально отреагировал Тарлецкий. Но теперь его игра выглядела значительно более убедительной, просто яркой, а странные отзвуки шагов у него в ушах сменилось шумом аплодисментов. На самом деле за столом на несколько мгновений установилась тишина, словно приоткрыли крышку и выпустили лишний пар из котла.
Но дрова под ним пылали уже слишком жарко.
Поощряемый мерещившимися ему аплодисментами, Тарлецкий продолжал:
– Да тот же презираемый вами Коняев благороднее вас, который за английские фунты пошел воевать в чужую армию! Как же, вам там пожаловали чин сержанта, не какого-то капитана российской лейб-гвардии! Он, видите ли, переживал: не пришлось бы стрелять в русских моряков! Он называет английских стрелков, целящихся в отдельных офицеров, убийцами, но сам, по собственному признанию, делает то же самое. Привычное дело быть убийцей, господин Княжнин? Вспомните март 1801-го…
Услышав этот грубый намек, касающийся его участия в дворцовом перевороте, когда был задушен император Павел, Княжнин поднялся из-за стола с побелевшим лицом, сверкающими, словно две черные молнии, глазами и, впиваясь ногтями в собственные ладони, сказал, отчетливо выговаривая каждое слово:
– Не вам учить меня благородству, господин поляк со шкловским лоском, который служит, как вы выразились, в «чужой армии», только почему-то называет себя русским. Давно ли ваш батюшка вытащил свою шляхетскую саблю из кучи навоза на телеге?