— Рука совсем не двигается, висит плетью, — произнёс монах. — Я хотел было одной левой, да плохо выходит. Сарацин полоснул меня по груди.
И только сейчас, когда они вышли на дневной свет, Можер увидел на груди у Рено глубокий, кровоточащий шрам.
— Что ты наделал? Зачем вставал?
— А как бы ты на моём месте?.. — тихо ответил Рено. — Ведь мои братья рубятся, а я лежу!.. Или я не франк?..
То были последние слова монаха, он впал в беспамятство. Его также перевязали и положили в телегу к остальным.
— А сам?.. — подошёл к Можеру Генрих. — Ведь ты весь в крови!
— То мусульманская, не моя.
— Врёшь! А это? — герцог провёл рукой по щеке нормандца, его шее, потом голове, руке и бедру. Везде, где он прикасался, сочилась кровь.
— Пустяки, — отмахнулся нормандец. — Стрелы царапали. Другим хуже. А где Маникор? Вилье?
— Маникора всего посекли, но он жив. Даст бог, выкарабкается. Не лучше и Вилье: ему рассекли руку, порезали грудь и отрубили два пальца.
— Бедняги... А ты сам, герцог? Едва стоишь на ногах.
— От усталости. А кровь... тоже царапины. Всё заживёт, Можер. А пока возблагодарим Всевышнего, что к сарацинам не подоспела подмога.
— И то правда. А теперь в монастырь! — воскликнул Можер, указывая рукой. — Не все монахини мертвы, есть и живые.
Их было немного, оставшихся в живых жертв насилия, всего семеро. Видимо, палачи не успели прикончить их, встревоженные появлением франков. Но бедняжки, все в разодранных монашеских одеяниях, которыми они даже не пытались прикрыть свои обнажённые тела, видимо, были на грани умопомешательства. Их накрыли, как смогли, и стали вытаскивать из келий и коридоров их мёртвых товарок, почти всех без голов — таковы были дикие обычаи диких людей.
Монахинь положили туда же, где лежали мёртвые франки. Аббатису вынес на руках Можер. Положил её осторожно под сень вяза, постоял на коленях, пошептал что-то, прощаясь, наверное, потом склонился и поцеловал в уже холодные, посиневшие губы.
— Пора, Можер, — подошёл сзади герцог. — Мёртвым уже не помочь, Бог позаботится об их душах. Поторопимся в Париж, пока в раненых теплится жизнь. Я приказал отвязать коней — все арабские жеребцы. Как тронемся, табун пойдёт за нами. Их ровно сто, как мы и думали.
— Неплохая добыча, — промолвил Можер, поднимаясь. Кивнул на монахинь: — Пусть девчонок возьмут всадники, самим им не усидеть в сёдлах.
Забрав напоследок всё оружие — как своё, так и трофейное — и поглядев печально на костёр, в котором догорали иконы с ликами святых, аналой и большой деревянный крест с фигурой Христа на нём, франки молча тронулись в обратный путь.
Можер ехал рядом с телегой, в которой лежал Рено. Когда подъезжали к Малому мосту, монах открыл глаза. Нормандец, всё время наблюдавший за ним, увидев это, подъехал ближе, склонился. И услышал:
— Бог сказал: «Кто любит Меня и соблюдает Мои заповеди, тому Я творю милость». И это, — Рено повёл взглядом на телеги с ранеными, — он называет милостью своей?.. А ведь они верили в него...
— Помолчи, брат, — сказал Можер, — тебе нельзя разговаривать. Скажешь потом.
Монах печально улыбнулся и устремил взгляд в голубое небо над головой.
Рядом раздался скорбный голос Маникора:
— Проклятое мусульманское отродье! Эти собаки наглы и злы, их жизнь — сплошная цепь грабежей, насилий и убийств. Их надо безжалостно убивать!.. Впору задаться вопросом: для чего Господь позволил жить на земле этим дикарям, врагам христианства, в которых нет ничего человеческого?..
Можер ответил на это:
— Для того чтобы убивать христиан, а христиане убивали бы их. Одним словом, чтобы на земле были войны. Бог любит смерть. Помнится, он с этого и начинал, позволив Каину убить Авеля. Кажется, ему отрадно глядеть, как люди проливают кровь, он упивается с высоты небес этим зрелищем.
— Можер прав, — подал голос Субиз. — Кому мы молимся? Этот бог — человекоубийца! Вера в него ничего не приносит, кроме страданий.
— Браво, Субиз! — проговорил нормандец. — Кажется, ты начинаешь прозревать.
На этом разговор прекратился.
В скорбном молчании встречала франков толпа горожан на мосту и в самом городе. Шли рядом, заглядывали в телеги, молча упирались взглядами в землю, на которую с этих телег капала и лилась кровь. Знали уже парижане, кто это едет и откуда, и смотрели на окровавленных воинов, качая головами. Женщины плакали, мужчины, сжимая кулаки, потрясали ими в воздухе. Даже детвора вмиг посуровела, одним днём став из мальчиков юными воинами с мыслями о доме, близких, о борьбе за свою землю.
Так и провожали до самого королевского дворца, где уже ждали король, королева, министериалы[28], слуги, фрейлины. Вален, его коллега и двое помощников тотчас стали хлопотать у телег, остальные сгрудились и молча смотрели — раскрыв рты, глотая слёзы — на изувеченные тела со страшными ранами, на бледные, окровавленные лица франков, на кровь, которой забрызгано было всё вокруг.
— Потери? — спросил Гуго брата, отдававшего распоряжения нести раненых в лазарет, что близ казарм. — Не хватит коек — нести туда из дворца.