— Рено! — вскричал нормандец. — Ты с ума сошёл! Разве нынче скоромный день? Ведь сегодня пятница! Какого чёрта ты жуёшь мясо? Или забыл, что ты монах?
— Спешу доложить вашей светлости, что я уже не монах, — невесело усмехнулся Рено. — В объятиях моей Цирцеи померкли воспоминания о беззаботной жизни в монастыре и выветрились из головы молитвы во славу Господа. Что касается обета целомудрия, то он стремительно стал улетучиваться, едва я сменил рясу монаха на мирское, а его остатки выпорхнули из моих кальцонов[5] этой ночью.
Можер от души расхохотался.
— Тебе следует поберечь силы, приятель. Французский двор не прощает слабостей. Обнаружив этот изъян, фрейлины решат, что им не подойдёт такой преподобный отец и пожалуются королю.
И нормандец снова рассмеялся.
— Как ты узнал, что я чуть жив? — крылышко цыплёнка замерло в руках Рено. — Неужто сказали?
— Да ведь на тебе лица нет! Не удивлюсь, если ты скажешь, что почти не спал.
— Твоя правда, граф, — вздохнул монах и уставился на крылышко. — Ах, как это тяжело.
— Ничего, это с непривычки, — подмигнул ему Можер, умываясь и начиная одеваться. — В будущем научишься соразмерять свои силы и не забывать об отдыхе.
— В будущем?
— Я не оговорился. Сегодня же Беатриса раззвонит о твоей великой победе, и вся стая помчится к королю с докладом о том, как они рады иметь в своём дворце такого умного и благочестивого преподобного отца. Но позволь, ты ещё не ложился?
— Я уже встал.
— Так рано? Какого чёрта?
— Это привычка. Монахи рано ложатся спать и встают в предрассветных сумерках.
— Здесь так не годится, ты должен это усвоить. В этом мире свои законы. Люди богохульствуют, ругаются, кому-то вообще начхать на веру. Нет чёткой организации и твёрдого воздействия на умы в связи с религией. Тебе не стоит этому удивляться и пытаться что-то перестроить: заслужишь ненависть и гнев короля. Понятно? Что скажешь на это?
— Время подлинной и всеобщей веры ещё не наступило, — поразмыслив, ответил Рено. — Ныне существуют лишь верования, древние суеверия и пророчества, основанные на поверхностном представлении о мироздании. Рассуждая с точки зрения духовного лица, скажу, что нынче людям присуща не глубокая, истинная вера, а всего лишь набожность, не проливающая божественного света на душу. Отсюда, как ты правильно заметил, граф, произрастают ругательства мирян в храмах, их невнимание и равнодушие к службам, богохульство. И они не видят в этом ничего дурного, ибо христианство ещё слабо, нет в нём силы, чтобы заставить каждого благоговейно воздеть руки к небесам при одном упоминании о Боге или его деяниях. Не каждый молится, соблюдает посты, и не все ходят в храм. Грех говорить мне, как монаху, о сыновьях Пророка, людях с нечистой, отравленной, противной христианству верой, но их богослужения основаны на фанатичном поклонении своему богу. В связи с этим сарацин отличает упорядочивание религиозных обрядов, их обязательность и чистота в рядах священнослужителей и мирян.
— Плевать мне на их веру! — воскликнул Можер. — Мусульмане — нечистые создания, от них воняет, они должны быть уничтожены, дабы не пачкать землю своим присутствием на ней!
— Меня, как и всякого христианина, а тем более служителя церкви, радует твоя вражда к сарацинам. И всё же, что вызывает у тебя ненависть к ним помимо их религии?
— То, что они смуглые и наглые, говорят между собой на обезьяньем языке! Слушая их, поражаешься: как это они понимают друг друга! Человек не может так говорить, это язык дикарей! Наконец, эти враги христианства воюют против моего народа! Этого достаточно для того, чтобы я их ненавидел и убивал, как бешеных собак!
— Да услышит тебя святая церковь, граф. Даст бог, настанет время — и папа даст клич христианам: в поход на неверных! Вот тогда и придёт твой черёд, сын Ричарда, рубить головы нечестивцам. Но знай, и я пойду с тобой, ибо также ненавижу мусульман. К тому же я неплохо владею мечом: устав бенедиктинцев обязывает монахов упражняться в военном деле, дабы защитить себя, а в своём лице слугу Господа.
— Ты говоришь, как заправский монах, — заметил Можер. — У креста ты был другим. Нынче вновь уверовал в то, что хулил?
— Нельзя уверовать в то, во что поверить невозможно.
— Ага, — потёр руки нормандец, — а я уж было подумал, что ты отступил. Мне припомнился Ной с его ковчегом. Полагаешь, это вымысел?
— Я убедился в этом, припомнив древнегреческий миф о Девкалионе. Та же история. Евреи не могли придумать ничего умнее, как попросту списать её у греков, только изменив имена. Там — Девкалион, здесь — Ной; там — Парнас, здесь — Арарат. Лишь недалёкий умом поверит в эту басню. Кстати, любопытный эпизод есть в этой истории, я, помню, хохотал до упаду: бедняга Ной, оказывается, целых пятьсот лет воздерживался от половых сношений и не целовал собственную жену. Церковники всячески умалчивают этот факт, потому и не хотят, чтобы об этом читали, ибо в Бытие сказано: «Ною было пятьсот лет, и родил Ной трёх сынов: Сима, Хама и Иафета». Может, ты сомневаешься в летоисчислении того времени, о котором идёт речь?