Ничто в этой комнате не выдавало, кто здесь живет. Позади меня на одеяле спал кот. Он тоже старел. Иногда по его лопаткам, ставшим в последнее время такими острыми, пробегала дрожь. Он негромко и бессильно шипел от каждого моего прикосновения, и одним утром я обнаружила его обмякшим и холодным, с расплывшимся под ним пятном. Большие голубые глаза уже затянула пелена, предвещающая скорую и легкую смерть. Кот часто и пристально смотрел на меня с выражением враждебного удивления, будто я могла помешать этой незнакомке поселиться в нем. Это напоминало взгляд, который старый вдовец за спиной бесперебойно трещавшего переговорщика отправил в мою сторону, когда мы вошли в комнату, где его жена мирно скончалась во сне. «После более чем пятидесяти лет счастливого брака», — упорно, словно ожидая возражений, говорил он. Вероятно, он знал лишь маленькую часть ее. За помпезными красными гардинами пряталась белоснежная прозрачная рулонная штора из нежной ткани, которая всё еще пахла свежестью, как свертки ткани в маленьких старых мануфактурных магазинах, которые того и гляди исчезнут. Эта рулонная штора никогда не скрывала темноту с улицы, но приходилось, как объяснял извиняющимся тоном старик, исполнять последние желания умирающей. Должно быть, мы много раз проходили мимо этих двух людей, не обращая на них внимания: мы замечали только ту часть мира, которая была нам нужна, так же как не замечали ничего прочего друг в друге. Милле нашла в тебе что хотела, и при одной мысли о ней во мне просыпался и выпускал когти разъяренный брошенный зверек. Я знаю, что мы долгое время обнимали ее с теми же чувствами, что и ее предшественниц, со своего рода привязанностью, основанной на осознании нашей сокрушительной силы — чувстве, таком теплом из-за подмешанного к нему презрения. Я не знаю, как этой пышущей здоровьем изготовительнице печеночных паштетов удалось оттолкнуть мою руку от горячего, пульсирующего центра твоего существования, в то время как ее рот тянулся к моему и затуманивал мои чувства дыханием, прохладным и чистым, как вода, вытекающая из горной расщелины. Действительность одновременно лишена фантазии и неправдоподобна. В какую ужасную игру она втянула нас? Когда она начала одерживать верх? Может быть, она ничего не замышляла, всё просто произошло само по себе.
Не я писала ей эти наивные умоляющие письма. Это делала Грета, моя соседка по палате в Сант-Хансе. Я даже не читала их: подпись под ними требовала от меня больших усилий. Грета злилась на Милле за то, что она увела тебя у нас с Томом из-под носа. Грета мыслила такими традиционными категориями, но и это не придавало больше безопасности. Неважно. Ответ от Милле пришел лишь три недели спустя. Три сумасшедшие недели, когда каждое прикосновение к постельному белью отдавалось во мне физической болью, словно острые иглы беспрерывно вонзались в кожу. Мне не удавалось побыть наедине с собой, но я представляла, что меня нигде нет и что в этом страдающем теле заключена безрассудная душа, для которой простейшим и горьким облегчением было анализировать последствия жестоких мучений, когда они наконец лишались оттенка добровольного удовольствия. Я рассказала Грете, которая предпочла бы сама испытать подобные страдания (знаешь, иные из этих смиренных, неизвестных девушек — они такие), что Милле на пятнадцать лет младше меня, разведена и бездетна. Ответ Милле был совершенно безумным, и Грета недоумевала, почему он вызвал во мне смех, похожий на хриплый, злобный птичий крик. Я осознала, что смеюсь впервые с того ужина в летнем домике, до твоего прихода. Я помнила только первое и последнее предложение: «Я могу обрадовать тебя тем, что Вильхельму лучше» (какому Вильхельму?) и «А в остальном — ничего нового».
Странно, что люди не опасаются друг друга сильнее, когда для этого есть все основания. Это чудовищное расстояние даже до ближайшего из людей — уже весомая причина; возможно, большинство его не ощущает. Всё еще смеясь, я достала из ящика прикроватной ночной тумбочки и протянула Грете безумное объявление, которое я всё никак не решалась разместить в газете. «Подавай, — сказала я. — Худшее уже всё равно позади». В моей голове полегчало, словно от сквозняка пустоты, словно массивная метла очистила ее ото всех запутанных и безысходных мыслей, и я, напуганная и одновременно готовая к бою, больше не хотела отталкивать ее от себя. Разрушению было положено начало, и переговорщики проснулись среди ночи, сами не понимая отчего. В комнате усопшей сидел врач и измерял пульс старушки. В поезде сидел мальчик с запиской из школы, которую нужно было подписать. Речь шла о родительском разрешении не пить молоко. Он не хотел спрашивать об этом тебя. Неожиданно всё вокруг пришло в движение и без видимой на то причины приняло определенное направление, побуждаемое причудливой силой абсолютной безнадежности отчаяния с налетом зла: оно требовало либо преобразования, либо разрушения.
7