— Коновалов, помню, ему: «Ну и нос у тибе, Улас». — «Чиво нос?» — «Дык большой». — «У мине-то что, нос как нос, — отвечает. — А вот у тибе нос. У мине хоть большой, а у тибе большой ды синий, как расейская слива». — Удумает тоже: расейская слива. А иде она у нас в Сибири растеть? Ведь сам-то ту расейскую сливу у глаза не видел, а вычитал про ее. Вычитал, и усе...
Рассказывали также, что из-за этой необычайно сильной склонности к чтению он и женился, по бахровским понятиям, поздновато — в тридцать три года. А через два года жена ушла от него, так и не родив ему ребенка. Уходила она, рассказывали, к другому и накануне пришла с ним к Власу, чтобы объясниться. Но Влас, сколько к нему ни обращались — ни она, ни этот другой, — так и не поднял головы от книги и не проговорил ни слова. Так они и ушли, молча собрав вещи. И только шесть лет спустя, уже перед самой войной, Влас женился в другой раз; женился на двадцатисемилетней одинокой вдове — женщине некрасивой, не особенно доброй, с трудным характером: другая бы за него и не пошла. С ней он и родил четырех детей: три сына и дочь, по ее настоянию и выстроил этот шестистенный дом.
Работал он в колхозе учетчиком, бухгалтером, кладовщиком, а под старость, когда стал путаться при счете, — сторожем. Воевал недолго — уже летом сорок второго года после ранения в живот пришел домой.
О нем, разумеется, рассказывали большей частью истории смешные и нелепые. Но рассказывали без ехидства или злобы, без намерения высмеять или принизить его, а скорее просто так, для увеселения публики и чтобы самому потешиться; но, между прочим, и не без некоторой гордости иногда, особенно перед приезжими, словно желая показать, что вот, мол, — наш, а какой знающий и грамотный. И еще замечалась у рассказчиков про Власа какая-то едва уловимая осторожность — ни увеселять, ни потешаться, ни выражать чрезмерную гордость они как бы не решались, — потому что всю жизнь Влас озадачивал земляков.
В далеком детстве Власа с ним произошел случай, который он помнил до малейших подробностей по сей день и от которого — в этом были уверены все — и произошла его страсть к чтению: ведь наследственной она не была — ни отец его, ни дед, никто из родни вообще, в том числе и дети, ничем особенным в этом отношении не отличались от других, хотя лицом были схожи («решаевскую породу» можно было узнать) и все как один, подобно Власу, слыли людьми негромкими, в меру прямодушными и работящими.
Это было еще до первой германской войны, в глухую Бахровскую пору, когда вокруг деревни стояла дремучая тайга, когда в жаркие лета все разъезжались семьями по заимкам и деревня пустела, а зимой ее заносило по крыши снегом, и на долгие месяцы она впадала в морозную беззвучную спячку; когда со всеми обрядами праздновались свадьбы и праздники, вроде языческой «кукушки», «вербочки» или Ивана-Купалы, и пьяные мужики от избытка дикой воли и силы набегали на соседние деревни, чтобы подраться; когда леса были полны зверья, а река — рыбы, и правили этими угодьями леший да водяной, а в каждом доме жил домовой, и деревенские колдуны водили со всей этой сатанинской ватагой тайную дружбу.
Власу Решаеву было восемь с небольшим лет, когда он однажды погожим летним днем вышел переулом в лес и заблудился.
Его ждали день и ночь, а на утро подняли всю деревню. Три дня носились по лесу верховые, оглашая окрестные лога и боры криком и выстрелами, но безуспешно. А на четвертый день к обеду он вдруг объявился сам — вышел из лесу к тому же переулку. Он был худ, весь изъеден мошкой, ноги — в кровоподтеках, одежда изодрана, но лицо его было спокойным. Он шел неторопливо, не обращая внимания на шарахающихся от него старух и любопытные лица сверстников; он, казалось, совершенно не слышал крика бегущей к нему матери, а когда очутился в ее объятиях, то тут же уснул и спал все время пока его несли к дому. Затем его мыли, переодевали в чистое, кормили, расспрашивали, но он молчал, и его все время клонило ко сну. И тогда мать уложила его, и он проспал больше суток.
Он молчал целую неделю — напрасно мать водила его к знахарям и к попу. И все уже решили, что он онемел, как вдруг однажды под вечер, когда все разбрелись спать по сеновалам да амбарам, он сказал сидевшей над ним матери:
— И никакой я не немой.
В припадке радости она кинулась было звать отца, но Влас остановил ее:
— Я одной тебе только скажу. И чтобы ты никому не рассказывала, никому-никому.
И она вернулась к нему и, испуганно глядя на него, прошептала:
— Ладно, милый, ладно, не скажу, никому не скажу.