«Руал Амундсен! Вот — тоже! Тянуло его, тянуло, вело, а куда, спрашивается? Наверно бы, и сам не ответил. А ведь к смерти— естественный фактор. И ведь нутром почувствовал, правильно вышел — нашел ее, зануду. Человек, он тварь такая — непоседливая, беспокойная, обязательно надо до конца выложиться, до самого дна. И тогда уж — шут с ним, с этим естественным фактором. Конечно — если Человек! Такой, как, скажем, тот же норвежец Руал».
Влас наугад открыл книгу, прочитал несколько строчек, задумался.
«Письмо. Пись-мо! Удивительная штука. Ведь это дойти же до такого, чтобы слова человеческие, чувства, нити душевные, самые тонкие, вот этак значками подать. Какой-то крючочек, кружок, один, другой, третий сцепились, свились, обняли друг друга, привалились один к другому, и — готово: мысль! Это ж прямо чудо какое-то! Тут не то что написанное, переданное, а сам этот факт, чудо это до конца понять, вообразить — невозможно. А все он, Человек! Потому что, видишь ли, его тянет. Да».
— Здорово, Влас Павлович! — приветствовал его верховой.
— Здорово, здорово. Покосы смотреть?
— Ага.
— Ну-ну. Пора смотреть. Трава подымается.
— Как жив-то?
— Да ничего. Внука вот заимел.
— Слыхали. Ну — бывай!
Потом прошли ребята с удочками — посмотрели на Власа, похихикали и скрылись.
— Третье поколение, — сказал им вслед Влас.
И — совсем неожиданно — Александра, первая жена. Подошла тихонько, лукошко в руке, остановилась. Давно-давно не встречал ее Влас.
— Ну, здравствуй.
— Здравствуй, здравствуй, Александра. Куда это ты так рано?
— По ягоды.
— По ягоды?
— Ну.
— Какие же теперь еще ягоды?
— Да я, Власушка, посмотреть. Черника, может...
— Рано, Александра. Зеленая еще. Вот земляника по пустошам, по краешкам, та уж, наверно, местами и поспела.
— Пойду, думаю, посмотрю...
— Ну-ну. А я вот — сижу. Внук появился.
— Знаю.
Она произносила слова как-то жалостливо, участливо, и на него вдруг что-то нахлынуло — какое-то едкое и одновременно теплое воспоминание, что ли, или тоска. И он спросил тихо:
— Ну, а ты-то как?
И Александра всхлипнула.
— Дура я.
— Вспоминаешь?
Она кивнула.
Бил ведь тебя...
— Бил.
— За меня бил?..
— Ты ж знаешь...
Они поговорили еще некоторое время, Александра успокоилась. Когда она собралась уходить, он сказал:
— Ну, прощай. Будь здорова. Иди за своей ягодой.
После ухода Александры все словно перевернулось в нем: он почему-то отчетливо вдруг увидел себя мальчишкой в глухом лесу, а затем — переодетого в чистое на кровати в родительском доме и рядом мать, и опять мучительно захотелось вспомнить те слова. Как когда-то, ему теперь снова казалось, что, может быть, от того, вспомнит он их или не вспомнит, зависит вся жизнь, что в них весь смысл, вся суть его пребывания на земле.
«Что же могло бы сбыться? — задал он себе привычно-жгучий вопрос. — Что?.. Ну, может быть, на войне бы так сильно не ранило. Может, конечно, быть. Александра бы, может, не ушла. В этой бы семье больше почитали... Так, что ли? — И тут же мысленно отвергал все это. — Не в том, не в том. Конечно, и Александра, и рана, и дом... Но — не в том. А в чем же?»
Опять в памяти всплыли те отзвуки, и ему показалось, что он вот-вот вспомнит, что когда-то так ясно звучало в душе. Перед взором промелькнул внук, лежащий на диване, залитом солнцем. Влас сильнее напряг память, почувствовал, как застучало сердце, — и в эту минуту услышал далекий, до боли знакомый зов. И сразу стало ясно, куда поведет дальняя дорога: она поведет узнать.
Влас встал. Сердце его билось нетерпеливо и разбойно, дышалось широко. Он оглянулся — ни единой души не было вокруг, благоухала зелень, теплый воздух шел по земле. И тогда он положил книгу на пень и быстрыми шагами пошел с пригорка к лесу.
1971
ИСКУПЛЕНИЕ
Ты сидишь в большой деревенской комнате за высоким неуклюжим столом. Ты одна; на тебе строгий глухой халат, перед тобой груды книг, стопки тетрадей, папки, блокноты; и над всем этим — старая, под красным абажуром лампа. Красный свет рассеивается и меркнет по углам, потолок давит, слепая мысль бродит меж стен, она натыкается на что-нибудь, возвращается и упирается в светлое пятно на столе, в эту вот красную промокашку с красивым тщательным словом по диагонали: «Машенька».
Тебе сорок лет. Лицо твое овально и плоско под красной тенью. Прическа расслаблена: небрежны густые пряди, распружинился узел и тяжело свисает на спину. Плечи задумчиво сведены, руки неподвижны на столе, и меж ними промокашка.
Взгляд твой покоен и тускл, он рассредоточен, как этот свет над головой. Все потому, что тебе хочется оставить память запертой. Это — и сон, и явь. Это — когда ты одна, но в то же время вас двое, трое, четверо — много. Нет лишь дирижера. И поэтому твое «я» — само по себе, и нет единой мысли и направления.
«МАШЕНЬКА».
Но кто-то в тебе монотонно повторяет одно и то же, одно и то же: «Погоди-погоди, все будет потом, позже. Наступит час, и придет движение, и взметнется свет, и мысли упрутся в эти стены, и захотят развалить их».