Она была старше Белоусова: это виделось сразу, но для него не имело значения: он думал о ней, как о ‹«демонической женщине». Своевольная, упрямая осанка, острые черты темного продолговатого лица, черные прямые волосы, низкая челка, большие, неимоверно сверкающие очки, длиннопалые тонкие руки, гибкая талия — все это укладывалось в слова «демоническая женщина», образ каковой у него сложился частично из книг, но в основном из все тех же рассказов его ретивых сослуживцев. И когда они поздно вечером целовались в тамбуре, он и сказал ей, что она — демоническая женщина, и она ответила страстным порывом: резко прижалась, запрокинула лицо, неимоверно округлила горящие глаза и срывающимся голосом произнесла:
— Хочу, чтобы только ты и я! Ты и я! Ты и я! Чтобы никого! Совсем одни!..
Белоусов разглядел тут известную долю театральности, и хотя он считал, что демоническая женщина не может не быть в какой-то мере театральной, бури, поднявшиеся было в нем, стали стихать. Правда, это вызвало тут же прилив мрачноватости, опять же театральной («Мы, литераторы, должны быть из ветра и пламени, а ты холоден и рационалистичен, как автомат с газводой»), но Белоусов уже не мог без некоторого насилия над собой обниматься и целоваться с ней. «Натуру победить невозможно» — начертавшаяся когда-то в памяти Белоусова (так как оказалась из ряда впечатляющих) фраза была сейчас как нельзя более кстати.
Порывы страстности и мрачности сменялись у нее потом с частотой встречных поездов, и Белоусов смирился, как и с тем что она стала ребячески капризной, куражливой, жеманной, деланно дулась и обижалась из-за пустяков, вовсю подражая какой-нибудь ломливой, избалованной девочке, и в ней теперь невозможно было узнать ту добровольную справщицу, что так уверенно и свободно чувствовала себя в вокзальной стихии. «Ребячество» это началось у нее после того, как он согласился «сразу же по прибытию в Житомир» поехать к ней и остаться «для начала, по крайней мере, на несколько дней» («Ты не уедешь! Вот увидишь! Тебе не захочется уезжать!») и признался, что купил билет сюда исключительно из-за нее. Она тогда опять рванулась к нему, уже привычно округлив глаза, и снова прозвучал ее шепот в котором преобладали носовые звуки:
— Я чувствую! Я чувствую, что могу сейчас принять самое необычное решение! Самое необычное...
Ничего необычного, конечно, не произошло кроме того, что ее слова зафиксировались в памяти Белоусова: это была фраза.
Но чем ближе надвигался безвестный Житомир, тем бесцветнее и вымученнее были их общение, их разговоры, ее игра. Похоже, она выдыхалась. И когда они, наконец, приехали, оказались на перроне, а затем — в привокзальном сквере под колючим февральским ветром, то Белоусов увидел возле себя съежившееся, помятое, невзрачное существо, со следами дорожной усталости на лице, растерянное и смущенное, лишенное какой бы то ни было привлекательности. Закончилось дорожное чародейство — пропало вагонное очарование, которое было даже в ее театральности, в ее дурашливом «ребячестве». Демонической женщины не стало.
Кто она была теперь? Она теперь была — утомившийся с дороги, рядовой житель большого города, член какого-то коллектива; сегодня еще предстоит побегать по магазинам, позвонить туда-сюда, доложить о приезде, поведать о впечатлениях, узнать новости, случившиеся за время отсутствия, сделать кучу мелких дел — словом, включиться в жизнь, а потом хорошо отдохнуть, потому что завтра надо на работу.
Белоусов видел, что она жалеет о своих обещаниях и намерениях, обо всех «дионисийских планах», ей, может быть, даже стыдно. Ему и самому было не по себе. Они стали вдруг совершенно чужими, словно не было ни удивительно властной тяги друг к другу, ни темного тамбура, ни страстной беззастенчивости, ни нежных и сладких слов. И Белоусов чувствовал, что никто из них не виноват. Там был вагон, движение, открытость, освобожденность, независимость, а здесь — привычное, необходимое, усвоенные ритмы, законы и условия этих ритмов, тысячи нитей связывающих с тысячами мелочей, которыми нельзя пренебречь, потому что живешь среди них, зависишь от них, обусловлен ими.
Она засуетилась. Сказала, что совсем позабыла, что на время отъезда оставила дома подругу («цветы поливать, чтобы не завяли») и что неудобно ни с того ни с сего врываться сейчас вдвоем и выставлять ее, с чем Белоусов немедленно согласился. Есть смысл, стала она развивать свою мысль, остановиться пока у другой подруги, которая меньше болтлива и работает в другой школе. Потом она побежала звонить, маялась в очереди у автомата, маялась в будке, несколько раз перезванивала. И — наконец:
— Все в порядке. Сейчас, я думаю, давай пока перекусим. А потом я схожу встречу ту подругу. А ты подождешь. Мы заедем за тобой и поедем к ней.
В ресторане они почти не разговаривали. Через полчаса она поднялась.
— Ну, я пошла. Минут через тридцать, само большое, буду обратно. Пока!