Что это там произошло? Чему я стал свидетелем? Рождению мифа? Или прозрению болвана?.. Но о чем они говорили? По какому праву он так неумолимо, жестоко... А почему она... В мыслях был хаос. «Вставай — война... вставай — война... вставай — война...» Я бежал, как будто убегал, как будто преследовали, без дороги, напрямик, мимо чего-то...» «Война... война...». Одно лишь было явственным: мелькавшее, горбившееся, поднимавшееся и опускавшееся впереди между деревьями море...
Потом я искал Риту, выдохся, изодрался, излазил весь берег, но напрасно... Потом вернулся и увидел на веранде Анну и его за чайным столом. Он был спокоен; на нем был халат Антона Романовича, а рядом на веревке сушилась льняная рубаха. Я увидел и Ольгу Андреевну, мирно сидящую на корточках в огороде и полющую лук. И я почувствовал себя таким чужим, каким не чувствовал даже в первые часы после вселения сюда. И голос Анны показался чужим:
— Вы случайно не встретили Риту?
— Нет, — ответил я, и она, наверно, уловив мое смятение, поспешно и с виноватой улыбкой стала говорить, что ей очень нужна Рита, что надо бы сходить в аптеку, а заодно зачем-то к кому-то из соседей.
— Я могу сходить в аптеку, — сказал я, стараясь не глядеть на Николая Петровича.
— Нет-нет! — замахала она руками. — У меня к Рите и другое, свое, да и вообще не беспокойтесь, Саша. Все в порядке. — И тут же спохватилась: — Ой, да вы же не завтракали сегодня! Вот голова так голова... Поднимайтесь сюда, я сейчас все сделаю, одну минуточку, — суетливо щебетала она.
— Я не хочу есть, — выдавил я. — Спасибо.
— Ну, что вы! — самоуправно возразила она и уплыла на кухню, придерживая разлетавшуюся парусом юбку.
Он пил чай неторопливо, сосредоточенно, легкими глотками, и, казалось, был всецело поглощен только этим; безмятежно и беспечно поблескивали глаза. А я стоял внизу, не в силах сдвинуться с места, и смотрел — в какие-то мгновения чудилось, что я вижу его впервые. Нет, в идиллию я больше не верил: надо всем витало тяжело и неумолимо — «вставай — война».
— Садитесь пить чай, — по-хозяйски проговорил он наконец. — Вас же пригласили.
— Это жестоко, — обжигаясь словами, произнес я. — Поразительно жестоко...
— Что ж, — сказал он непроницаемо, — необходимое иногда жестоко, совершенно верно замечено.
— «Необходимое»... Как можно так... единолично судить о том, что необходимо, а что нет?
— Можно... И единолично. И не единолично. Когда как.
— А из дому зачем всех выгонять? К чему тут тайна?
— Искусство — всегда тайна. И срабатывает только в умелых руках. Колдуны всегда так поступают, Александр Михайлович.
Мне казалось, что он уже открыто издевается надо мной; шевельнулась, но тут же заглохла обида; что она теперь стоила по сравнению со всем, к чему прикоснулась моя душа?..
— Если бы они знали, они не допустили бы...
— Может быть.
— Не для того существует прошлое.
— Может быть.
— Жизнь не должна поддерживаться страхом.
— Долг ее поддерживает, а не страх! — вдруг с приглушенной яростью произнес он. — «Жизнь, жизнь»... Любите вы повторять это словечко... Сплошной намек ваша «жизнь». Да, намек. На что-то другое, понимаете!? Которое где-то там — то ли впереди, то ли сзади, а скорее всего рядом движется. И играет, и дразнится, и вроде бы достижимо — вот оно! А все не попасть в нужную канавку. Как, знаете, бывает, винт не завернуть: все выступ на выступ попадает: с самого начала резьба испорчена... Ваш чай остынет совсем.
В первый раз я видел его взволнованным. Это охладило.
— Ладно, — сказал я. — Что там теперь, если такой метод...
— Запомните: когда человеку надо что-то делать, то надежда есть. А Ольге Андреевне всегда было надо. В ее подол так целительно всегда можно было выплакаться. И всегда было кому.
— Ладно, — еще раз повторил я и отошел...
Вечером за чаем, когда малыши уже спали, я сказал женщинам, что уезжаю. Было достаточно сумрачно, и я не видел их лиц; никто не проронил ни звука, Подождав некоторое время, я подумал, что надо как-то объяснить свое решение. И заговорил, уже не останавливаясь.