Немного запыхавшись, мы смотрели вниз на город через бойницу в каменной стене; сам замок отчего-то закрыли, хотя и слава Богу. Коллективное тело туризма, пусть и хиловатое в это время и в этом месте, не знает пощады, оно засасывает тебя звуками, жестами, запахами, образами, чуть зазевался – и ты уже разглядываешь безделушки в лавке, посматриваешь на грифельные доски, где не река времен и вечности жерлом пожрется, а про обычную жратву, сколько дадут и за сколько монет, уже прислушиваешься к бессмысленному английскому щебету, русскому мату, итальянским руладам, в общем, прочь отсюда, прочь! Резко свернув в самые узкие и грязные закоулки, мы оказались на пустой кривой улице, в окнах были развешаны красные штандарты с младенцем Христом (просто, черт побери, какие-то католические коммунисты здесь живут), пахло жареной рыбой, и очень хотелось кофе и жинжиньи. В крошечном заведении почти никого – только старуха хозяйка и старик завсегдатай. Старик смотрел в газету с таким бессмысленно-удивленным выражением, будто там писали о финской оккупации Порто и Коимбры. Его огромные глаза в очках, перекатывающиеся в стеклах белки, все выглядело нелепо, страшновато, и тут я понял, ну да, это не он бессмысленный, а я. Диоптрии. У него дальнозоркость, как у моего деда. Дед тоже глядел в «Советский спорт» с таким выражением, будто московское «Торпедо» выиграло Кубок европейских чемпионов. Он еще долго изучал «Медицинскую газету», «Известия», «Футбол-хоккей». Про «Правду» не помню, хотя дед обязан был, как партийный, ее выписывать, но не помню. Приходила и «За рубежом» с непременной забугорной карикатурой прогрессивного художника. Больше не помню ничего, да. Старик свернул газету и уставился в телевизор, висящий в углу. Там полиция разгоняла болельщиков. Такого мой дед точно не видел, разве что в программе «Время». Ну конечно, где-то в восьмидесятых какие-то ужасы были. «Ювентус», «Ливерпуль», трибуны, давка. И наверняка в советском телевизоре потирали ручонки и приговаривали, мол, вон у них как, в мире чистогана. Что думал дед по этому поводу? Не знаю. Я вообще не знаю, о чем он думал, что читал, чего вообще хотел. Собственно, отдельная жизнь, замурованная в цементную хронологию совка, 1918–1991. Ни секунды вне муравейника смерти.
Дед начал умирать наперегонки с властью, под которой он прожил всю жизнь. А ведь казалось, он протянет очень долго, ни табака, ни водки, никогда ничем не болел. Тихий человек, в группу здоровья ходил два раза в неделю, в волейбол играл. В нем часто проявлялась странная для меня деликатность плюс несмешиваемость с другими, и это при том, что дед был крупным врачебным бюрократом, по меркам нашего района, конечно. То есть решал вопросы и сидел в президиуме партийно-перевыборных конференций, или как там они звались, почившие в заскорузлом брежневском Бозе. Его все знали и, говорят, уважали. Я даже не помню, чем он занимался вне работы – кроме группы здоровья, ужинов, воскресных походов на рынок за творогом и квашеной капустой, воскресной же сиесты после раннего обеда, газет и телевизора. Собственно, вот она жизнь и есть. Такая же, как у миллионов советских людей, но отдельная. Советская отдельность, специальное качество, понимание дао. Он не рыпался. Бабушка, она рыпалась. Бесконечные лекции, аспиранты,