Но вот Филдинг, рассуждал я, уже поднимаясь по Руа до Аллекрин и поглазев всласть на странный монумент местному классику, который не без удовольствия сверху вниз взирает на полуголую женщину, раскинувшую руки, вот, к примеру, Филдинг, протяни он еще годик и угоди под обломки какого-нибудь монастыря или какой-нибудь таверны? Или смыло бы его волной цунами, прогуливающегося по порту, любующегося на торговые корабли, паруса, оснастку, флаги, вдыхающего полной грудью влажный воздух? Что тогда? Ни могилы тебе в парке Эстрела, ничего. И как повлиял бы вот такой коллективный, анонимный конец жизни на ретроспективный взгляд на нея же? не возникла ли бы уже иная логика всех филдинговых писаний, жестов общественных и персональных, не завелась ли бы какая телеология в его биографии, не показалось ли бы, что вся его жизнь на самом деле стремилась к такому странному для literati тех штучных времен концу, как вода в раковине, виясь, стремится к сливу, куда уже совсем безо всякого приличия ухает, улетает, исчезает со странным бульком, всхлипом? Да-да, не вышло ли бы так, что Филдинг чуть ли не обреченно-намеренно стремился к бесследному уничтожению в гигантской компании нескольких десятков тысяч совершенно неизвестных ему чужих людей, говорящих на чужом языке, вместе с чужим городом, который ему еще к тому же не нравился? И тогда его персональную трагедию сочли бы очень современной, предвосхищающей двадцатый век, сию монструозную корову с десятью языками: немецким, русским, китайским, американским, камбоджийским, руандийским и проч., мол, он жил в веке восемнадцатом, чтобы умереть в стиле века двадцатого, преподав современникам и потомкам урок, которого они не поняли, увы. Слава Богу, ничего такого не произошло, и Генри Филдинг мирно скончался 8 октября 1754 года, чуть меньше чем за тринадцать месяцев до катастрофы. И правильно сделал, подумал я, уже когда мы пересекали площадь Дона Педро, в сторону лестницы, ведущей наверх, в замок Св. Георгия, каждый умирает в одиночку, вот важнейший урок. Тем мы и отличаемся от трудолюбивых муравьев. Лучше не иметь могилы, чем лежать в коллективной.
Я попытался представить себе эти похороны заезжего англичанина в южном городе позапозапрошлого столетия и не смог. Собственно, я ничего не знаю о том, как тогда хоронили в Португалии – и даже в Англии. Но уверен, что народу было немного, несколько человек. Скажем, англиканский священник присутствовал. Английский консул, быть может. Английский слуга. Португальская служанка. Всё? Где в тот момент находилась вторая жена Филдинга, тоже служанка, но бывшая? Вряд ли она поехала с муженьком черт знает куда, дома дети, хозяйство, все такое. В общем, одинокая смерть на чужбине, за год до смерти коллективной. Что может быть лучше?
Лучше вряд ли, но героичнее может. Героизм не в смысле «дерьмо, гвардия умирает, но не сдается!» и даже не в смысле бесшумной смерти капитана Скотта. Это другой тип, восточный, быть может, ибо речь о судьбе. Древнегреческие пряхи тут ни при чем, и древнеримские парки тоже. Это такое дао, что ли, следуешь ему, и всё. Можно, конечно, вспомнить уже совсем западное «делай, что должен, и будь что будет», но здесь подмешивается нехорошее, военная агитка «Keep calm and carry on!». Дао с лозунгами не знается, оно есть внутреннее знание, доопытное, допсихическое, а-психическое. Оттого это именно оно, а не что иное, когда я думаю про определенный тип героизма, быть может, лучший из всех. Умереть в одиночку. Индсмерть.