Они лежали рядом, и ему показалось странным, что тело ее по сравнению с его смуглой рукой было совсем бледное, почти розоватое. Как будто оно было чуждым солнцу, зато все его тело стремилось к солнцу, впитывая уже целый год в Малайе поток его лучистого тепла и превращая это тепло в запас сил на будущее, на всю жизнь. Торс у него был гибкий, руки мускулистые, грудь широкая, бедра узкие, а тело Мими было удивительно прохладное на ощупь, точно оно отталкивало солнечные лучи; медленные грациозные движения Мими пробуждали в нем страсть. Море легкими шагами вбегало на песок, потом отступало и снова возвращалось с тихим шуршанием, которое было чуть тише шелеста ветра, точно отзвук этого ветра и в то же время его посланец, опережавший шелест деревьев на берегу. Он чувствовал себя словно во сне, сотканном из солнца, воды и песка, очарованный лесом, и небом, и скалами, и белоснежной кромкой волны, куда они вдруг бросались, спасаясь от жгучих прикосновений солнца и чуть ощутимой ломоты в теле. Запахи кокосового масла и соленых морских брызг мешались в ее волосах, и, прижимаясь к ее голове лицом, он жадно вдыхал эти запахи — знакомые запахи объятий. Потом он, смеясь, тянул ее за собой в морскую пену и еще дальше, в прозрачность волны, а потом они возвращались на берег и ели сэндвичи, запивая их пивом. Он закурил сигарету и заметил, что огонек спички совсем не виден при ярком полуденном свете. Они уснули на песке, и, когда она ущипнула его за ногу, чтобы разбудить, он вскочил и долго гонялся за ней по пляжу, мчался большими прыжками, туда, за камни, и дальше, в тень деревьев. Синевато-зеленая змея бросилась в сторону, легко извиваясь среди сучьев и листьев, увлекаемая прочь какой-то невидимой силой. Деревья вставали над ними бесконечной колоннадой, отделяя небо от мертвенной почвы джунглей, где не растут цветы. И, когда они бежали обратно к прибрежным пескам, предательская волна страсти вновь захлестнула его.
— Я никогда не уеду из Малайи, — сказал он.
— Ты хочешь сказать, что любишь меня?
— Ты знаешь это. И здесь чудесно.
А на следующий вечер он вернулся в Кота-Либис и еще не успел распаковать свои вещи, как капрал Уильямс подошел к нему и сообщил, что он должен работать в расположении взвода связи на тех же волнах, что в прежней радиорубке.
— Дай мне хоть до казармы добраться, — огрызнулся Брайн, чувствуя, что к Мими ему сегодня уже не вырваться.
— Да я-то тут при чем, — сказал Уильямс, один из старых служак радистов, на которых продолжительная работа у аппарата действовала, как контузия; с лица у него не сходило какое-то виноватое выражение, глаза все время напряженно вглядывались в пустоту, а руки дрожали, как у паралитика. — «Дакота» прилетает из Сингапура, а в диспетчерской говорят, что работать должен ты.
Брайн запихнул в мешок кружку, пачку сигарет и зашагал к бараку связистов, расстроенный и злой, потому что был избалован двумя неделями свободы. Засунув руки в карманы, он шагал по дорожке между деревьями и даже не слышал, как его резко окликнул стоявший возле дежурки штабной офицер.
— Солдат! — крикнул он снова, видя, что Брайн продолжает шагать к бараку связистов, откуда доносился разноголосый писк морзянки.
Брайн надел панаму, подошел ближе и козырнул,
— Почему вы шли без головного убора, солдат?
Дорожка, окружавшая длинный штабной барак, несколько возвышалась над уровнем двора, где стоял Брайн. У штабного офицера выражение лица было надменное и насмешливое, словно застывшее с самого рождения, только оно и могло придать этому лицу некоторое подобие осмысленности. Его лицо Брайн (не без влияния плохих романов) назвал бы правильным, с чеканным профилем, хотя пьянство и разгульная жизнь, без сомнения, оставили на нем пятна и щербины вроде тех, какими отмечен иной раз профиль на старых монетах. Офицер этот вовсе не слыл ревностным поборником дисциплины, был сговорчивым и почти беспечным, то есть несколько больше джентльменом, чем другие офицеры, потому что придирался ко всяким «нарушениям» только тогда, когда нудная рутина службы приедалась ему самому; но в то же время это был самый опасный тип офицера: ведь никогда не знаешь, чего от него можно ждать, и потому он вечно застает тебя врасплох, стоит только расслабиться, приоткрыть защитную завесу хитрости.
Отвечать было нечего, и Брайн сказал только:
— Да ведь взвод связи рядом, и я думал так дойти, сэр.
В голосе его звучал вызов и в то же время раскаяние в совершенном проступке. Керкби ухитрился бы скорчить такую мину, будто он только что вернулся с гауптвахты, где отсидел две недели, и из жалости его упрекнули бы лишь в том, что он нарушил устав, но у Брайна лицо слишком явно выдавало его чувства, и потому подобный прием вряд ли помог бы ему. «Что я для них — желторотый птенец, прямо со школьной скамьи что ли, как некоторые?— сердито подумал он. — Да я четыре года на фабрике проработал. Я женат, и у меня есть ребенок, так что не позволю мной помыкать».
— Ваша фамилия?