Болгария вернулась в лоно Восточной церкви, и патриарх Игнатий чувствовал, что он возвысился в собственных глазах. Целую неделю после собора он ничего не делал. Сидел, опершись на патриарший посох, с расчесанной длинной бородой, и изумлялся самому себе. Он, кто больше всех был обязан римскому апостолику, отнял у него огромное завоевание. Впрочем, это легко объяснить. Люди патриарха неплохо потрудились... Потрудились? Пустое! Хорошо, что болгарский князь поспешил послать на собор своих испытанных хитрецов, иначе все прошло бы гладко, а собор закончился бы лишь анафемой Фотию и пожеланиями долгих лет жизни василевсу и императрице. Пришло время отблагодарить болгар и послать им церковного главу. Если б не болгары, папа римский и по сей день господствовал бы в соседних странах, а теперь и Фотия заклеймили, и вернули то, что он упустил из рук, следуя глубоко-мудрому принципу «ничего не уступать!». А ты уступи, дай им главу, а потом пошли своих священников, чтобы они осуществляли это главенство, проводя твоим языком твои идеи... Кому в итоге польза? Опять-таки Восточной церкви. Ты ведешь себя скромно, словно гость в чужом доме, и все же ты будешь там — не совсем в центре богатого стола, но все же за столом... Вот так понимает дело Игнатий, а не как глубокомудрый предшественник, который ссорился с Римом, писал послания, и на него писали, отлучал от церкви, и его отлучали, а каков результат? Должен был он, Игнатий, вернуться из ссылки, чтобы болгарские церковные дела стали решаться в пользу Константинополя…
Патриарх Игнатий начал верить в свою прозорливость и мудрость. Все вышло так, что и самый близкий друг подумал бы, что Игнатий значит больше, чем на самом деле. Он вжился в роль всемогущего божьего пастыря, и гневные послания папы Адриана с трудом вернули его на землю. Жизнь снова втягивала его в распри, и тут патриарх понял, что, увы, он уже не годится для борьбы. Силы постепенно покидали его, ум просил отдыха, и он уподоблялся престарелому игумену, который мечтает единственно о трехлетнем винце из бочонка, что хранится в холодном подвале...
И Игнатий выпустил из рук бразды правления, а стремительная река времени повлекла церковные дела за собой. Но любую победу, которая имела хоть малейшее отношение к церкви, Игнатий спешил приписать себе. Так было с битвой под Тефрикой, где войска императора Василия сумели наконец разгромить гнездо павликианской ереси. Долгие годы этот пограничный город служил прибежищем лжепророков, которые разносили по всей империи свое богоненавистное учение, отравляя людские души. Взятие Тефрики было отпраздновано в Царьграде. Оборванных, изнуренных пленных водили по улицам, и горожане издевались над ними. В глазах павликиан горел фанатичный огонь. Это были люди, которые не останавливались ни перед чем. Патриарх, слывший строгим аскетом, прочитал в соборном храме долгую, утомительную проповедь против нарушителей святых догм и впервые открыто выступил с восхвалением непобедимой, всекарающей десницы императора.
Этой поддержкой узурпатора Игнатий сразу навлек на себя ненависть низвергнутой знати, всех пострадавших от преследований и их родственников. Те, кто плакал, встречая его на пристани, теперь возненавидели его, потому что почувствовали себя обманутыми человеком, у которого они так надеялись найти утешение. Для них Игнатий стал выжившим ив ума стариком, который не знает, что говорит. Но никто не смел высказать это вслух.
Знать достаточно натерпелась от людей Василия, неграмотного и жестокого узурпатора. Да и его жена, Евдокия, пыталась подражать прежним императрицам. Вечерами во дворце допоздна была слышна музыка и в освещенных окнах виднелись пышно разодетые люди. И те же самые люди — честолюбивые и неблагодарные, как все творцы изящного, — рассказывали в темных тавернах на берегу Босфора небылицы о своей благодетельнице, хотя в одном не могли ей отказать — что она красива. Несмотря на возраст, Евдокия выглядела так, словно время прошло мимо нее, словно оно лишь видело, но не касалось ее. Она все так же звонко и приятно смеялась, может, чуть громче, чем пристало императрице. Василий запрещал ей смеяться в его присутствии, но она не слушалась, и поэтому придворные говорили, что Евдокия — единственный человек в империи, который позволяет себе перечить властелину.
Однажды она вспомнила о своей подружке Анастаси и, как всякая суетная женщина, велела разыскать ее и привести во дворец. Императрице хотелось похвастаться перед ней своим высоким положением, нарядами и драгоценностями, хотелось просто, как некогда, поболтать с подружкой, потому что она чувствовала: потомственная знать следит за нею, зло прищурив глаза, и ждет, когда она скажет неуместное слово, чтобы потом судачить об этом где придется.