У провинциала, который принял Симона, были печальные глаза, его голубые глаза были хитрыми и в то же время печальными, в нем все еще жил Великий Льстец и маленький правитель, но близость загробного мира делала его благим; он все еще был хитрым и коварным, руки у него тряслись от старости, он хотел быть строгим, как и положено, но по-старчески растрогался: ведь ты – тот самый паренек, у которого всегда были засучены рукава? Ты был хорошим работником и отличным схоластиком. Собственно говоря, – сказал он, – им следовало бы предать его суду, но орден знает, сколько страданий и раскаяния в его душе, ни в одной тюремной камере нет такого мрака и боли. – Ты ведь из Запотока, – сказал он, – я припоминаю. – Был, – не задумываясь, сказал Симон, – я был родом оттуда, преосвященный. – Разумеется, сказал провинциал, – ты был родом оттуда, ты об этом забыл, и это правильно, вначале тебе нужно позабыть, где находится Запоток, потом все остальное… Хуже всего, – сказал провинциал, – что ты отказался от покорности, нарушил четвертый обет. – Симон знал, чту является самым худшим грехом, он три года слушал об этом в Граце, каждый день он опускал глаза и говорил: это больше никогда не повторится. Он и сейчас сказал то же самое. Он и в самом деле так думал, вне ордена для него больше не было жизни, он сделает все, что нужно сделать, в Граце он не мог сосредоточиться, его беспрерывно допрашивали, теперь все будет иначе, здесь его дом. Провинциал покачал седой головой: это не твой и не наш дом, – сказал он, – наш дом – это царство небесное. – Да, – согласился Симон, – все обстоит так, как вы сказали. – Не потому, что я так сказал, – возразил провинциал. – Не потому, – быстро повторил Симон, – не потому, преосвященный, что это вы так сказали, но потому, что… – В голове у него возникла какая-то пустота, в прежние времена он ответил бы по-словенски, по-немецки или по-латински, прибавил бы цитату из Блаженного Августина, а тут внезапно… – потому что, – сказал он, – простите меня, отец, – запнулся он, – мне трудно сосредоточиться.