Ирма тогда еще не появилась на свет, а сейчас ей десять месяцев. Лёля куталась в белую шаль, стеснялась, так много знакомых. Автор пьесы – Бела Иллеш, и Бартош здесь, и Габор. Это мир Генриха, любимый и мучительный. Мучительные споры о том, кто виноват. Споры, споры, остывший чайник на столе в их узкой комнате на Знаменке. Снова – в который раз! – Лёля разогревает чай, и с дымящимся стаканом в руках Генрих вышагивает вдоль стола от окна к двери. А тот, с кем он спорит, от двери до окна. Всего несколько шагов, но они, разделенные столом (тоже узкий, ломберный, достался от хозяйки), проделывают этот путь бесконечно. И если нет в руках стакана с чаем, то руки – за спину. Всегда руки – за спину по старой тюремной привычке, как ходят во всех застенках мира – в Вене, Берлине, Праге.
Разделенные столом, друг против друга, ожесточенно, непримиримо: кто виноват? Вот вопрос, на который так и не нашли ответа. Кто виноват в том, что революция не победила и все пошли в подполье, в тюрьмы, в эмиграцию? Чьи действия были неверными? Чьи – верными? Чьи? Кто? Почему? О господи, столько лет искали, так и не нашли ответа.
Первым в ГПУ забрали Бартоша. И вот теперь – Генриха. Бартош – прекрасный детский врач, добрый, милый человек. Генрих очень любил Бартоша, но яростней, чем с другими, спорил, пожалуй, с ним. Они были совсем разными – Бела Бартош и Генрих Гараи. Бартош – известный будапештский врач, долгое время жил в Лондоне, пришел в революцию, как говорил Генрих, «книжным» путем.
– Ну и что же, – сердился Бартош. – Напрасно вы кичитесь своим классовым происхождением.
– Что вы! – смеялся Генрих. – Мое происхождение тоже не стопроцентно: отец – мелкий служащий.
– Ага, мелкий! – злорадствовал Бартош. – В этом вы весь. Если служащий, то непременно мелкий, если пролетарий, то беднейший. Все остальные у вас уже не люди, второй сорт. Вы знаете, что это такое? Большевистский снобизм.
Но спорили, конечно, не об этом. Спорили все о том же: могла ли революция победить? Могла или нет? Могла или нет? Из вежливости при Лёле говорили по-немецки, но потом, забывшись, переходили на венгерский, она почти переставала понимать. Одно понимала всегда: главную часть своей жизни эти люди (и Генрих!) уже прожили. Бартош чуть не вдвое старше, но возраст тут не имеет значения. Иногда среди ночи она просыпалась оттого, что Генрих что-то бормотал во сне. Однажды отчетливо сказал по-английски: «Не смейте!» Лёля уткнулась в спинку дивана. И во сне, даже во сне он не здесь, а там.
Три месяца назад Бартош вернулся из ГПУ и тотчас же пришел к ним. Лёля смотрела со страхом: какой он теперь? Бартош улыбнулся своей доброй улыбкой и сказал на ломаном русском: «Прежде чем мы начнем спорить с вашим мужем, я осмотрю девочку», – и вынул из кармана трубочку стетоскопа. В глазах у Лёли слезы. Неужели можно остаться таким же, побывав в ГПУ?
– Вы знаете, я не трус, – Бартош усмехнулся. – Генрих может это подтвердить. Я не трус, нет, я ничего не боюсь, но случилось нечто худшее: я перестал понимать.
И он снова улыбнулся, склонясь над Ирмой. И та улыбнулась ему в ответ.
– О-о, – сказал Бартош и спросил так, как когда-то спрашивал Лёлю Иероним Бош: –
…Перестал понимать. Еще бы! Разве это можно понять? Забирают партийцев. Кто? Партийцы. «Это разъяснится, – говорил Генрих. – Какие-то преступные ошибки. Но ты должна быть готова – меня тоже могут забрать». – «За что?!» – «Ах, за что? – морщится Генрих. – За что забирали Бартоша?» – «Но его отпустили». – «И меня отпустят, не волнуйся».
Она не могла спать по ночам: вдруг придут? Она знала: за Бартошем приходили ночью. Генрих спал, она вставала, подходила к Ирме, снова ложилась и опять вставала, выходила в кухню. Там в маленькой комнате при кухне спала домработница Шура.
– Вы чё, Елена Николаевна? – вскакивала она. – С Ирмой чё?
– Да нет, нет, спите, Шура. Я так.
Но, видно, Шура понимала то, о чем не говорилось вслух.
– Да вы чё, Елена Николаевна, до смерти ничего не будет.
В Наркоминделе Лёле уже не поручали встречать иностранцев и перепечатывать документы с грифом «Секретно», «Совершенно секретно». Иван Данилович Анисимов, встречаясь с ней в лифте или в коридоре, никогда не здоровался и смотрел как на незнакомую. Впрочем, это происходило чрезвычайно редко: Анисимов теперь большой начальник и увидеть его можно только случайно.
А вот непосредственный Лёлин начальник – тот улыбался приветливо, шумно раскланивался и вдруг сказал однажды:
– Елена Николаевна! Поискали бы вы себе другую работу, ведь вам выражено недоверие…
– Почему? – изумляется Лёля.
– Что ж вы так изумляетесь? – приветливо улыбается начальник. – Ваш муж – иностранец.
– Но он коммунист! – восклицает Лёля.
– Но он иностранец, – мягко настаивает начальник.
Лёле хочется спросить: «А как же тогда пишут в газетах, что СССР – родина всех трудящихся?» – но она сдерживает себя и ни о чем не спрашивает.
На другой день ее вызывают к Анисимову. О, этот разговор с Анисимовым! Не разговор – никакого разговора не было.