– Полковник Редль был человек самовлюбленный, циничный и жадный, – сказал он. – Однако при этом он был человек умный и очень одаренный. И, главное, он был человек… Конечно, мне жаль его. Но к вполне естественному чувству жалости примешивается и горечь, и чувство вины, потому что мы с тобой имеем к этой смерти самое прямое отношение. Если бы мы его тогда не завербовали, возможно, он был бы жив до сих пор.
Ганцзалин на это отвечал, что у всех своя судьба, и что если бы не они завербовали Редля, его бы наверняка завербовал кто-то другой – может даже, это были бы противники России.
– Был бы предатель, а вербовщик найдется, – заключил он свою речь.
Загорский только головой покачал:
– Ты безжалостен, Ганцзалин.
Помощник кивнул: да, он безжалостен. Ему не жаль предателя, не жаль плохого и развращенного человека. И ведь его даже не убили, он сам покончил жизнь самоубийством.
– А можешь ли ты представить, какова была степень его отчаяния и одиночества, раз публичному суду он предпочел самоубийство? – спросил действительный статский советник. – Сейчас нет войны, и самое большее, чем он рисковал, это тюремный срок. Но он предпочел исчезнуть с лица земли, уйти навсегда.
Однако Ганцзалин был неумолим. Загорский вздохнул.
– Я не люблю читать проповедей, – сказал он, – но в этот раз придется.
Он закрыл фрамугу, отошел от окна и, не глядя на китайца, уселся за стол. Отпил кофе, поморщился, отставил кружку: кофе показался ему нестерпимо горьким.
– Итак, – сказал он, – закон доброты и сострадания, который проповедует в том числе и христианство, к сожалению, находит себе место далеко не в каждом сердце. Многие люди искренне не ощущают ни любви, ни сочувствия к ближнему своему – и это до некоторой степени естественно: в человеке еще слишком много от животного, от которого, вероятно, он когда-то произошел. Доктор Фрейд и вовсе полагает, что основными инстинктами человека являются стремление к продолжению рода, к убийству себе подобных и самоубийству. Предположим даже, что так оно и есть на самом деле. Предположим, что в сердце своем один человек не испытывает к другому ни любви, ни сострадания. Однако он по какой-то причине почитает за лучшее этого не говорить. Люди обычно не смеются на могиле погибшего и не радуются вслух чужой смерти. Почему? Потому что если они начнут себя так вести, человечество окажется разобщено. Никто никого не любит, никому не сочувствует и не имеет ни перед кем никаких обязательств. Представь на минутку, Ганцзалин, как бы выглядел такой мир, и как бы долго он продержался? Уверяю тебя, очень быстро человечество рухнуло бы в самоубийственный хаос. Поэтому, когда человеку изменяет сердце, которое по замыслу творца обязано любить, но почему-то любить не может, ему на помощь приходит ум…
Он прервался и посмотрел прямо в лицо Ганцзалину. Тот сидел нахмурясь, но не перебивал.
– Не что иное, как ум, говорит человеку с каменным сердцем: ты не можешь любить и сочувствовать – что ж, видно, таким создала тебя природа. Но ты, во всяком случае, не показывай этого другим, чтобы не оскорбить никого, и чтобы не настроить против себя других людей. На то и дан ум человеку, чтобы он не совершал слишком уж тяжелых ошибок. На то и существует ритуал-ли, или, по-нашему, правила приличия, чтобы люди рядом друг с другом жили, как люди, а не как дикие звери! Осталась только самая малость: понять это и по мере сил этому следовать.
Нестор Васильевич умолк, поднялся со стула и покинул столовую. Ганцзалин молча смотрел ему вслед.
Смертельные гастроли
По залитой теплым летним солнцем главной улице города Босолей, известного также, как Монте-Карло-Супериор, неторопливо шла компания из четырех мужчин. Возглавлял процессию моложавый пухлощекий человек с небольшими усиками и зачесанными наверх волосами. Рядом с ним следовал высокий худощавый господин лет, вероятно, сорока пяти или что-то вроде того – с седыми волосами, но с совершенно черными бровями; его, в свою очередь, подпирал сзади разбойного вида азиат. В кильватере всей компании двигался светловолосый голубоглазый молодой человек лет тридцати. Видно было, что молодой человек – жуир и бонвиван, однако в глазах его сейчас стояла неподдельная грусть. Причина этой грусти немедленно выяснилась из разговора пухлощекого и седовласого.
– Какая жалость, – восклицал пухлощекий, – что ты, Загорский, покидаешь нас в самый разгар сезона! А еще жальче, что с тобой уезжает прекраснейший Платон Николаевич, с которым ты только что меня познакомил, и уже увозишь назад, в Петербург, к холодным водам Невы! – Тут он одарил голубоглазого очаровательной улыбкой и снова отнесся к седовласому. – Ей же Богу, ты странный человек: уезжать по собственной воле из такого рая!
– В этом раю слишком много денег, – отвечал ему Загорский, – а когда денег слишком много, они начинают дурно пахнуть. Кроме того, Серж, я ведь не вольный художник вроде тебя, я все-таки на государевой службе и в себе не волен…